Бесплатная,  библиотека и галерея непознанного.Пирамида

Бесплатная, библиотека и галерея непознанного!
Добавить в избранное

сподвижников, так и для их исторических потомков, - некий
"корень вещей". И те, и другие жаждали крушения существующего
порядка, дабы "строить самим". Те и другие шли к этому путем
расшатывания общественных устоев и, наконец, вооруженного
переворота. Те и другие не только были беспощадны и лишены
всякого намека на чувство жалости, благодарности или
снисхождения, но ненавидели все, им мешающее, жгучей,
мстительной, неудержимой ненавистью. Одни предвидели, а другие
осуществляли на свой лад необходимость пустить легенду об
"Иване-царевиче", чудотворном вожде. Одни мечтали, а другие
осуществляли "раз в несколько лет всеобщую судорогу", уносящую
гекатомбы жертв. Одни мечтали, а другие осуществляли воспитание
новых поколений, воображающих себя свободными и лишенными души.
Те и другие - две последовательные стадии в развитии одной и
той же тенденции, несмотря на то, что метаисторические силы,
стоявшие за каждой из этих стадий, были, как постараюсь я
показать впоследствии, не идентичными, хотя и весьма
родственными.
Другая идея Достоевского имеет не менее прямое отношение к
конечным целям демиурга и вообще к нашему и общечеловеческому
будущему. Идея эта изложена в известном диалоге Ивана
Карамазова с иноками в монастыре (глава "Буди, буди!").
Заключается же идея в уповании на то, что в историческом
будущем осуществится нечто, противоположное римской
католической идее превращения церкви в государство (так, по
крайней мере, понимал католическую идею Достоевский):
превращение государства в церковь. Семьдесят пять лет назад
такая идея казалась каким-то утопическим анахронизмом, двадцать
пять лет назад - бредом мистика, оторванного от жизни; сейчас
же она заставляет призадуматься; через десять или двадцать лет
она начнет свое победоносное шествие по человечеству.
Естественно, что задачу эту Достоевский возлагал не на Розу
Мира, предвидеть которую в XIX веке не мог даже он, а на
православие.
Явственными признаками провиденциальности отмечена и
судьба самого Достоевского. Конечно, страдание есть всегда
страдание, и сердце может сжиматься от жалости и сочувствия,
когда мы читаем о бесконечных мытарствах и мучениях, из которых
была соткана внешняя сторона этой жизни. Но, как ни ужасны с
гуманистической точки зрения даже тягчайшие ее события, они
были абсолютно необходимы, чтобы сделать из человека и
художника того великана, каким он стал. Таковы - его эпилепсия,
аномальный облик его сексуальной сферы, безудержность и
страстность его натуры, минуты его на эшафоте, пребывание его
на каторге и даже, по-видимому, его бедность,
Но почему-то почти не отмечается в литературе о нем факт
исключительной важности: а именно то, что в последние годы
своей жизни Достоевский освобождался, одна за другой, от
страстей, требовавших преодоления и изживания: для него
наступила пора очищения. Великое сердце, вместившее в себя
столько человеческих трагедий, исходившее кровью за судьбу
стольких детей художественного гения, опрозрачнивалось от мути,
и вместе с тем возрастали силы любви. И когда читаешь некоторые
страницы "Братьев Карамазовых", например главы о капитане
Снегиреве или некоторые абзацы о Димитрии, охватывает
категорическое чувство: чтобы так любить, так обнимать
состраданием и так прощать, надо стоять уже на границе
праведности.
Конечно, в своем посмертии Достоевский получил такие
возможности к спасению и подъему своих метапрообразов, каких мы
не можем знать. И в этом отчасти и заключалось, во всяком
случае в известный период, его посмертное творчество. Скоро
начался и другой труд: быть Вергилием спящих по кругам
инфрафизики.
Но если это мы еще способны представить себе, то
дальнейшие творческие его ступени уводят в такую высь и
приобретают такой масштаб, что воспринять мы сможем их только
тогда, когда сами вступим духовидением - при жизни или всем
составом нашим после смерти - в затомис нашей метакультуры.
Говоря о предпосылках, без которых рождение Розы Мира
немыслимо исторически и психологически, я отметил как одну из
важнейших, снимание исконного противоречия двух начал:
аскетически-духовного и так называемого "языческого".
Аскетическое начало, как самодовлеющее, было оправдано
метаисторической диалектикой на ранних этапах многих
метакультур; в метакультурах же христианских, как это
говорилось уже не раз, оно было связано с прерванностью,
недовершенностью миссии Христа. И надо застрять именно на этом
этапе, чтобы продолжать думать всерьез, будто цель мирового
становления исчерпывается спасением нескольких сот тысяч
праведников. Подобная мысль возможна при кругозоре первых веков
христианства; историческое христианство формировалось, опираясь
на данные именно такого кругозора; большею широтой не
отличались - да и не могли отличаться - и другие религии,
формировавшиеся полтора-два-два с половиной тысячелетия тому
назад. Единственной наполовину удавшейся попыткой хоть немного
изменить окостеневшую догматику была Реформация. Но Ренессанс и
Реформация представляют собой чрезвычайно сложные
метаисторические узлы. Трансфизическое чудовище, стоявшее за
Инквизицией, начало действовать гораздо раньше, чем инквизиция
появилась на исторической арене, и вызвало своими действиями
раскол светлых сил. Одни из них стремились к очищению
христианства, но и среди них не было единства: внутри этого
стана определилось две направленности; первая - отразившаяся
крайне замутненно в Реформации вторая - во внутреннем, хотя и
слабом стремлении католичества к очищению церкви от гнусных
грехов предыдущего этапа. Другая же часть светлых сил сочла за
необходимость временно отойти от исторически сложившихся форм
христианства совсем, надеясь, что пути развития светской,
гражданственной гуманности Европа придет постепенно к новому