Вся жизнь Михаила Юрьевича была, в сущности, мучительными
поисками, к чему приложить разрывающую его силу. Университет,
конечно, оказался тесен. Богемная жизнь
литераторов-профессионалов того времени была безнадежно мелка.
Представить себе Лермонтова замкнувшимся в семейном кругу, в
личном благополучии, не может, я думаю, самая благонамеренная
фантазия. Военная эпопея Кавказа увлекла было его своей
романтической стороной, обогатила массой впечатлений, но после
"Валерика" не приходится сомневаться, что и военная
деятельность была осознана им как нечто, в корне чуждое тому,
что он должен был совершить в жизни. Но что же? Какой жизненный
подвиг мог найти для себя человек такого размаха, такого круга
идей, если бы его жизнь продлилась еще на сорок или пятьдесят
лет? Представить Лермонтова, примкнувшего к революционному
движению 60-х и 70-х годов, так же невозможно, как вообразить
Толстого, в преклонных годах участвующим в террористической
организации, или Достоевского - вступившим в
социал-демократическую партию. - Поэтическое уединение в
Тарханах? Но этого ли требовали его богатырские силы? -
Монастырь, скит? - Действительно: ноша затвора была бы по плечу
этому духовному атлету, на этом пути сила его могла бы найти
для себя точку приложения. Но православное иночество
несовместимо с художественным творчеством того типа, тех форм,
которые оно приобрело в наши поздние времена, а от этого
творчества Лермонтов, по-видимому, не отрекся бы никогда.
Возможно, что этот титан так и не разрешил бы никогда заданную
ему задачу: слить художественное творчество с духовным деланием
и подвигом жизни, превратиться из вестника в пророка. Но мне
лично кажется более вероятным другое: если бы не разразилась
пятигорская катастрофа, со временем русское общество оказалось
бы зрителем такого - непредставимого для нас и неповторимого ни
для кого - жизненного пути, который привел бы Лермонтова-старца
к вершинам, где этика, религия и искусство сливаются в одно,
где все блуждания и падения прошлого преодолены, осмыслены и
послужили к обогащению духа и где мудрость, прозорливость и
просветленное величие таковы, что все человечество взирает на
этих владык горных вершин культуры с благоговением, любовью и с
трепетом радости.
В каких созданиях художественного слова нашел бы свое
выражение этот жизненный и духовный опыт? Лермонтов, как
известно, замышлял роман-трилогию, первая часть которой должна
была протекать в годы пугачевского бунта, вторая - в эпоху
декабристов, а третья - в 40-х годах. Но эту трилогию он
завершил бы, вероятно, к сорокалетнему возрасту. А дальше?..
Может быть, возник бы цикл "романов идей"? Или эпопея-мистерия
типа "Фауста"? Или возник бы новый, невиданный жанр?.. - Так
или иначе, в 70-х и 80-х годах прошлого века Европа стала бы
созерцательницей небывалого творения, восходящего к ней из
таинственного лона России и предвосхищающего те времена, когда
поднимется из этого лона цветок всемирного братства - Роза
Мира, выпестованная вестниками - гениями - праведниками -
пророками.
Смерть Лермонтова не вызвала в исторической Европе,
конечно, ни единого отклика. Но когда прозвучал выстрел у
подножия Машука, не могло не содрогнуться творящее сердце не
только Российской, но и Западных метакультур, подобно тому, как
заплакал бы, вероятно, сам демиург Яросвет, если бы где-нибудь
на берегах Рейна оборвалась в двадцать семь лет жизнь
Вольфганга Гете.
Значительную часть ответственности за свою гибель
Лермонтов несет сам. Я не знаю, через какие чистилища прошел в
посмертии великий дух, развязывая узлы своей кармы. Но я знаю,
что теперь он - одна из ярчайших звезд в Синклите России, что
он невидимо проходит между нас и сквозь нас, творит над нами и
в нас, и объем и величие этого творчества непредставимы в каких
наших предварениях.
Там же творит другое светило: тот, кто был сто лет назад
нашим милым, родным Гоголем.
Задача, которую предчувствовал Пушкин, которую разрешил
бы, вероятно, к концу своей жизни Лермонтов встала перед
Гоголем с исключительной жгучестью.
Никакое сознательное движение вперед невозможно без
осознания несовершенства той стадии, на которой находишься, и
без понимания ее несовершенства.
Сделать так, чтобы Россия осознала свое несовершенство,
несовершенство своей стадии становления, всю неприглядность
своей неозаренной жизни, - это должен был сделать и сделал
Гоголь. Ему был дан страшный дар - дар созерцания изнанки
жизни, и другой: художественной гениальности, чтобы воплотить
увиденное в объективно пребывающих творениях, показуя его всем.
Но трагедия Гоголя коренилась в том, что чувствовал в себе еще
и третий дар, нераскрытый, мучительно требовавший раскрытия, -
а он не знал - и не узнал, - как раскрыть этот третий дар: дар
вестничества миров восходящего ряда, дар проповедничества и
учительства. При этом ему не удавалось осознать различия между
вестничеством и пророчеством; ему казалось, что вестничество
миров Света через образы искусства непременно должно
связываться с высотой этической жизни, с личной праведностью.
Ограниченные, сравнительно с художественной гениальностью,
способности его ума не позволили ему понять несоответствие
между его задачей и формами православно-учительской
деятельности, в которую он пытался ее облечь. Расшатанный и
изъязвленный созерцанием чудищ "с унылыми лицами"
психофизический состав его существа не выдержал столкновения
между православным аскетизмом и требованиями художественного
творчества, между чувством пророческого призвания и сознанием
своего недостоинства, между измучившими его видения
инфернальных кругов и жгучею жаждою - возвещать и учить о мирах
горних. А недостаточность - сравнительно с Лермонтовым - начала
деятельно-волевого как бы загнала этот жизненный конфликт во