осмыслению идеалов Христа. Таким образом, Реформация и
Ренессанс оказались под знаком двух противных сил: только что
описанной силы светлых начал, лишившейся единства и общей
направленности, - и силы демонической. Естественно, что как
только ослабело внешнее религиозное принуждение, в
неподготовленную душу хлынули потоки из разных темных миров:
Мудгабра, Юнукамна, Дуггура. Усилилось влияние каросс. Немало
сделал и сам Урпарп. Расширение пропасти между наукой и этикой
инспирировалось, разумеется, им, дабы привести науку к полной
изоляции от нравственности, религии и вообще духовности. Над
этим старались специальные существа, игравшие роль как бы
темных даймонов. Они вмешивались и направляли деятельность даже
людей совершенно светлой воли; не свободны от их воздействия
были даже Коперник, Галилей и Декарт. За спиной Леонардо так
даймон стоял всю жизнь, хотя к концу его инвольтация была
подавлена влиянием Света. Входили, так сказать, в план
демонических сил и многие крупные художники Ренессанса,
например Тициан, но его стихийность и чрезвычайная
неотчетливость сознания помешали Урпарпу сделать из него такого
профанатора и соблазнителя, какого ему хотелось. Не вполне
чисто даже творчество Рафаэля. "Энрофизация" представлений о
высших мирах Шаданакара - такое определение звучит прозаично и
плоско, но и творчество Рафаэля, и весь Ренессанс стоят под
знаком именно этого процесса. Несмотря на все художественные
достижения, это был некоторый шаг назад, хотя и логический, и
неизбежный, если не забывать - никогда не забывать! - о
трагических последствиях недовершенности миссии Христа.
Вожди протестантизма свернули на путь не обогащения мира
религиозных идей, прозрений и чувств, а его обеднения за счет
извергаемых из него элементов мистериальных, магических, а
также за счет ослабления роли элемента
религиозно-эстетического. При этом в пылу борьбы с Римом были
отвергнуты и какие бы то ни было надежды на духовное
руководство государством со стороны религиозно-нравственных
инстанций, хотя бы только как мечта о далеком будущем. Эта
ущербленность протестантизма не могла окупиться частичным
оправданием мирского начала, потому что связывалась не с
ограничением исключительных требований аскетической духовности,
а с полным отказом от этих начал, и потому еще, что у самого
мирского начала отнимали перспективы его преобразования и
просветления. Лютер исказил свое долженствование и самозванно
присвоил миссию. Он мог бы стать папой, ему была бы дана власть
для очищающих реформ. Вместо этого он сделал то, что сделал: он
оказался повинен в дроблении Западной церкви и в духовном
опустошении отколовшейся ее половины. Неудивительно, что ему
пришлось испытать нисходящее посмертие и лишь к нашему времени
подняться до Синклита Германии.
Дальнейший ход культурно-исторических процесс на Западе
показал, что протестантизм, в сущности оказался очередной
ступенью общего, с раннего Ренессанса начавшегося и через
гуманизм прошедшего движения - так сказать,
"обезрелигиозирования" жизни (да извинят меня за еще одно
неуклюжее слово; постараюсь его не повторять). Развеется, сами
деятели Реформации не могли этого знать и понимать, но такова
была объективная направленность их деятельности, субъективно
истолковывавшейся ими, конечно, совершенно иначе. Это мчался
над христианским человечеством Красный Всадник Апокалипсиса -
тот самый, в конце пути которого живет наше поколение.
Следующей после Реформации ступенью этого процесса послужили
эмпирическая философия в Англии, развитие наук,
эмансипировавшихся от религии и этики; а затем - энциклопедисты
с их наполовину деистической, наполовину материалистической
философией, сделавшей уже только одну, да и то жалкую и
бессильную попытку при Робеспьере - превратиться в культ. Далее
последовала ступень научно-философского материализма и,
наконец, в XX веке достигнут конец лестницы в виде возведения
одной из разновидностей материализма в ранг государственного,
всеобщеобязательного учения и его догматизация.
Это совершилось уже не на Западе, а в стране, этапа
протестантизма не проходившей и даже философского деизма едва
коснувшейся, а прямо заимствовавшей извне идеи гораздо более
позднего этапа. Но почва, сделавшая возможной для России
историческую прочность такого заимствования, была опять-таки
ничем иным, как отставанием исторического христианства (на этот
раз в его православной разновидности) от объективного
расширения культурного кругозора и от стремительных сдвигов
психологии. Так мстило мирское "языческое" начало за свое
угнетение в течение многих веков. Новые формы, в которые это
культурное движение отливалось в XIX столетии, можно и должно
рассматривать именно как западные интеллектуальные формы для
исконно русского, правильнее - россианского содержания. Формами
этими были: заимствованные с Запада социальные доктрины -
фурьеризм, социализм, анархизм; художественно-литературные
жанры - роман, новелла, трагедия, комедия; бытовой жанр в
живописи; симфония, соната, опера, музыкальная драма; критика и
публицистика... Общим же содержанием их оказалось энергично
отстаивающее свои, осознанные, наконец, права жизнеутверждающее
и социально-преобразующее мирочувствие. Но знак времени был уже
иным. И если прароссианство отнюдь не было лишено духовности,
только духовность эта была связана с Навной и с мирами
стихиалей, а не с Трансмифом христианства, то новая стадия в
этом движении знаменовалась почти полным угасанием элементов
магических и мистериальных и бурным проявлением и ростом
импульсов социально-реформаторских и революционно-политических.
Таким образом, подпочвенные струи вырвались на поверхность
культуры и в первой половине XX века затопили страну со всеми
ее церквами и монастырями.
Применительно к этому процессу метаисторическая диалектика
заключается в следующем: надо понять двойственность самого
россианского движения в культуре: светлой стихиальности, то