образами двух родомыслов, допустивших глубокий ущерб своей
миссии: тем, кто, будучи вознесен на предельную высоту
единодержавия, непоправимо сорвался с этой крутизны - Иоанном
IV, и Петром, до конца своей жизни продолжавшим, несмотря ни на
что воспринимать инспирацию Яросвета; трудно найти контраст
между ними более разительный, чем тот, что обнаруживается при
сопоставлении обстоятельств смерти их сыновей, Ивана и Алексея.
В одном случае - самоубийственный для династии и государства
акт, совершенный существом, потерявшим человеческий облик и
охваченным бессмысленным бешенством: ярко выраженное проявление
воли Велги. В другом - холодно продуманное и беспощадно,
вопреки собственному человеческому чувству, осуществленное
мероприятие во имя государственной идеи, которой приносится в
жертву собственная плоть и кровь: столь же очевидная
инвольтация демона государственности.
Не менее любопытно, пожалуй, представить обоих царей не
решающими государственные дела, не поражающими татар или
шведов, а пирующими. Один - исподлобья озирающий сотрапезников
и тут же совершающий что-нибудь безобразное; можно даже сказать
монструозное: один раз - поражающий опального боярина посохом в
грудь, в другой раз - откусывающий ухо у кого-нибудь из гостей,
в третий - хохочущий до слез над князем, зашитым в медвежью
шкуру и растерзываемым собаками, в четвертый - заставляющий
какого-нибудь несчастного съесть уд собственного отца.
И - великий государь через полтора столетия: гигант с
мутным взором, но твердо стоящий на широко расставленных ногах,
заставляющий, хохоча и хлопая по плечу бывшего боярина или,
может быть, вчерашнего сапожника либо пирожника, а теперь
сановника, выпить залпом кубок Большого Орла.
Истинно великий человек не может не быть великодушным.
Грозный - огромен; но он лишен великодушия - и он не велик.
Петр же был великодушен - необычным, каким-то великолепным
великодушием. Как чудесно уловил это Пушкин.
То он с подданным мирится:
Виноватому вину
Отпуская, веселится;
Кружку пенит с ним одну.
Но самой выразительной параллелью будет, мне кажется,
сопоставление обстоятельств смерти обоих царей. В первом случае
- гниение заживо, метание в тоске и молитвах, отчаянные попытки
смягчить Божество приказами о помиловании преступников, об
отпирании всех темниц. В другом - безоглядная отдача себя
порыву - спасти погибающих матросов - и собственная смерть как
следствие этого героического поступка. Ясно, конечно, что и
посмертье Петра не могло иметь ничего общего с посмертьем его
далекого предшественника.
Но в синклит не может вступить тот, кто сам превратил себя
в палача - и в переносном и в буквальном смысле; кто
перешагивал через гекатомбы жертв - собственных подданных, не
повинных ни в чем и отдавших Богу душу только потому, что вождю
потребовалось сию же минуту и без малейшей заботы о жизни тысяч
строителей воздвигнуть новую столицу - ключ к мировому будущему
России.
К этой столице и привязались шельт, астрал и
демонизированный эфир основателя Петербургской империи. Медный
Всадник Фальконета - не просто статуя. Это - нечто вроде иконы
Второго Жругра, персонифицированного в условном обличий самого
яркого из его человекоорудий. Это также подобие основателя
Друккарга, мчащегося на бешеном раругге. Мало того: это
исправленное сообразно человеческому сознанию и условиям Энрофа
отображение основателя Дуггура, восседающего в лунной полутьме
на гигантском змее и озаряющего факелом в простертой руке
пышную и мрачную площадь. На площади Сената понятия
переворачиваются: Петр мчится на коне, попирая змею; кругом -
светлые колоннады ампира. Но, как и всякая икона, в которой
встретились излучения изображенного с излучениями эмоционально
созерцающих и благоговейных людских множеств, этот памятник
тысячами нитей связан с тем, чей прах двести лет покоится в
подземелии Петербургской крепости.
А шельт императора, облаченный теперь в демонизированный
материальный покров, прикован тяжкой цепью своих деяний к
изнанке своего собственного сооружения. Как движущаяся
кариатида в цитадели Друккарга, этот гигант и доныне
поддерживает то, что созидал: Российскую мировую державу. Да и
он ли один? Могут сменяться Жругры, рушиться и снова строиться
формы народоустройств, но великий реформатор останется одним из
тех, кто поддерживает своей мощью Российское государство, пока
оно существует на Земле. А потом? Кто и когда снимет с этого
Атласа его ношу? Только освобождение Навны, только разрушение
Друккарга, только гибель последнего из Жругров, только конец
российского великодержавия.
* КНИГА IX. К МЕТАИСТОРИИ ПЕТЕРБУРГСКОЙ ИМПЕРИИ
ГЛАВА 1. ВТОРОЙ УИЦРАОР И ВНЕШНЕЕ ПРОСТРАНСТВО
Перед мыслью, направленной на осмысление русской
метаистории последних веков, само собою возникает разительное
сопоставление двух исторических моментов.
Избранная всенародным собором, благословляемая церковью,
приветствуемая всеми сословиями страны, санкционируемая
авторитетом великих родомыслов Смутного времени, приступила
династия Романовых к благодарному и суровому труду -
восстановлению и возвеличению России. Царем был
шестнадцатилетний мальчик, лишенный каких бы то ни было даров,
не проявивший исключительных качеств и позднее; но ему
прощалось все, никто не требовал от него гениальности. Общество
было сильно непоколебимой уверенностью в том, что эта монархия,