богословской разработки и догматизации. Это естественно, если
учесть, что эманация в Шаданакар великой богорожденной
женственной монады совершилась только на рубеже XIX века, -
метаисторическое событие, весьма смутно уловленное тогда Гете,
Новалисом и, может быть, Жуковским. Поэтому до XIX века
никакого мистического опыта, подобного опыту Соловьева, просто
не могло быть: объекта такого опыта в Шаданакаре еще не
существовало. В эпоху гностицизма воспринималось другое:
происшедшее незадолго до Христа низлияние в Шаданакар сил
Мировой Женственности, не имевшее никакого личного выражения,
никакой сосредоточенности в определенной богорожденной монаде.
Эхо этого события достигло сознания великих гностиков и
отлилось в идею Софии. В восточном христианстве образ Софии
Премудрости Божией все-таки удержался, хотя и остался никак не
связанным с православною богословскою доктриной и даже как-то
глухо ей противореча. Слабые попытки увязать одно с другим
приводили только к абсурду, вроде понимания Софии как
условно-символического выражения Логоса, Христа.
Сам Соловьев считал, что в девяностых годах прошлого века
для открытой постановки вопроса о связи идеи Софии с
православным учением время еще не пришло. Он хорошо понимал,
что вторжение столь колоссальной высшей реальности в
окостеневший круг христианской догматики может сломать этот
круг и вызвать новый раскол в церкви; раскол же рисовался ему
великим злом, помощью грядущему антихристу, и он хлопотал, как
известно, больше всего о противоположном: о воссоединении
церквей. Поэтому он до конца своей рано оборванной жизни так и
не выступил с провозвестием нового откровения. Он разрешил себе
сообщить о нем лишь в легком, ни на что не претендующем
поэтическом произведении. Личная же скромность его и глубокое
целомудрие, сказывающиеся, между прочим, в кристальной ясности
языка даже чисто философских его работ, подсказали ему -
окружить повесть о трех свиданиях, трех самых значительных
событиях его жизни, шутливым, непритязательно-бытописующим
обрамлением. Поэма осталась мало известной вне круга людей,
специально интересующихся подобными документами, - круга, у нас
немногочисленного даже и перед революцией, а ныне и вовсе
лишенного возможности как-либо проявлять себя вне стен своих
уединенных комнат. Но влияние этой поэмы и некоторых других
лирических стихотворений Соловьева, посвященных той же теме,
сказалось и на идеалистической философии начала века -
Трубецком, Флоренском, Булгакове - и на поэзии символистов, в
особенности Блока
Из всего только что сказанного как будто бы ясно, что
грядущее рождение Звенты-Свентаны в Небесной России силами
демиурга Яросвета и Навны имеет к идеям Соловьева самое прямое
отношение, ибо Звента-Свентана - это не что иное, как выражение
Женственной ипостаси Божества для Шаданакара. Всякому ясно,
следовательно, что такие идеи, вытекающие из откровения Вечной
Женственности, не совпадают с пониманием Троичности в
ортодоксальном христианстве. И не удивительно, что В. Соловьев,
пекшийся о воссоединении христианства, а не о его дальнейшем
дроблении на конфессии и секты, не торопился оглашать свой
пророческий духовный опыт.
Была, вероятно, и вторая причина. Хорошо знакомому с
историей религии Соловьеву не могли быть неизвестны факты,
показывающие, что вторжение в религиозные организации и в культ
представлений о различии божественно-мужского и
божественно-женского начал чревато исключительными опасностями.
Понятые недостаточно духовно, недостаточно строго отделенные от
сексуальной сферы человечества, вторжения эти ведут к
замутнению духовности именно сексуальной стихией, к
кощунственному отождествлению космического духовного брака с
чувственной любовью и, в конечном счете, к ритуальному
разврату. Насколько можно судить, положительный опыт -
лицезрение Звенты-Свентаны в этом облике сверхчеловеческой и
сверхмирской женственной красоты - был для Соловьева настолько
потрясающим, настолько несовместимым ни с чем человеческим или
стихийным, что духовидца с тех пор отталкивали какие бы то ни
было спуски в слои противоположных начал. Он знал, и хорошо
знал о существовании Великой Блудницы и о возможных страшных
подменах, подстерегающих всякое недостаточно четкое,
недостаточно окрепшее сознание, уловившее зов Вечно
Женственного сквозь замутняющие слои страстных, противоречивых
эмоций. Но существование великой стихиали человечества - Лилит,
ваятельницы и блюстительницы плоти народов, осталось,
по-видимому, для него неясным. Он употребляет раза два или три
выражение "Простонародная Афродита", но, очевидно, разумеет при
этом неопределенное смешение двух начал: стихиального и
сатанинского. Их спутанность, нерасчлененность в представлениях
Соловьева - несомненна. Но указание на подстерегающую в этом
направлении опасность, сделанное хотя бы в такой неотчетливой
форме, было все же необходимо в высшей степени. После
происшедшего с Александром Блоком можно только пожалеть, что
это предупреждение Соловьева не было сделано с большею
разработанностью.
В том, что миссия Соловьева осталась недовершенной нет ни
капли его собственной вины. От перехода со ступени духовидения
на ступень пророчества его не отделяло уже ничто, кроме
преодоления некоторых мелких человеческих слабостей, и вряд ли
может быть сомнение в том, что, продлись его жизнь еще
несколько лет, эти слабости были бы преодолены. Именно в
пророчестве о Звенте-Свентане и в создании исторических и
религиозных предпосылок для возникновения Розы Мира заключалась
его миссия. Тогда Роза Мира, вернее ее зерно, могло бы
возникнуть еще внутри православия, его изменяя и сближая со
всеми духовными течениям" правой руки. Это могло бы произойти в
России даже в условиях конституционной монархии. Соловьев
должен был бы принять духовный сан и, поднимая его в глазах
народа на небывалую высоту авторитетом духовидца, праведника и