безукоризненно русский - специально для этого женился на еврейке. "Еврей -
это не национальность; еврей - это средство передвижения..." Тема для
шуток была благодатнейшая, и все шутили напропалую, но стишки, которые
принес откуда-то Жека Малахов, были, пожалуй, уже и не смешны.
Я завтра снова утром синим
Пойду евреев провожать,
Бегут евреи из России,
А русским некуда бежать...
И все жадно читали Самиздат - будто Конец Света приближался. А может
быть, он и приближался. Шли обыски. Изымались тексты Солженицина и
Амальрика. За "Раковый корпус" не сажали - это считалось всего лишь
"упаднической литературой". Сообщали на работу, а там уж - как кому
повезет. А вот за "Архипелаг ГУЛАГ" лепили срок без всяких разговоров -
статья семидесятая УК РСФСР: хранение и распространение. Следователи (по
слухам) называли эту книгу "Архип", хуже "Архипа" ничего не было - даже
"Технология власти" в сравнении с "Архипом" была что-то вроде легкого
насморка. Говорили, что Андропов поклялся извести Самиздат под корень.
"Бесплодность полицейских мер обнаруживала всегдашний прием плохих
правительств - пресекая следствия зла, усиливать его причины". Наступило
новое время. Об оттепели начали забывать. Самые умные уже понимали, что
это - теперь уж навсегда. Об этом было лучше не думать.
И пьяный Сеня Мирлин цитировал Макиавелли: "...ибо люди всегда дурны,
пока их не принудит к добру необходимость".
А трезвый Виконт, привычно разыгрывая супермена, цитировал Тома:
"Познание не обязательно будет обещанием успеха или выживания; оно может
вести также к уверенности в нашем конце".
А Ежеватов с мазохистским наслаждением цитировал излюбленного своего
Михаила Евграфовича: "Только те науки распространяют свет, кои
способствуют выполнению начальственных предписаний".
А мама говорила предостерегающе: "Плетью обуха не перешибешь. Сила и
солому ломит".
Но ведь все они были еще совсем молоды и полны сил! Ощущение
бесчестья мучило их и угнетало, словно дурная болезнь. Шатающийся басок
Галича обжигал их совесть так, что дух перехватывало. Надо было идти на
площадь. И бессмысленно было - идти на площадь. Не только и не просто
страшно - бессмысленно! Они были готовы пострадать, принять муку ради
облегчения совести своей, но - во имя пользы дела, а не во имя гордой
фразы или красивого жеста. Они не были совсем лишены понятия о чести, но
это понятие было для них, все-таки, вторично: двадцатый век вылепил их и
выкормил, а девятнадцатый лишь слегка задел их души золотым крылом своей
литературы и судьбами своих героев. Бытие мощно определяло их сознание.
Дело! Дело - прежде всего. В сущности, они по воспитанию своему и в самой
своей основе были - большевики. Комиссары в пыльных шлемах. Рыцари святого
дела. Они только перестали понимать - какого именно.
* ЧАСТЬ ВТОРАЯ. СЧАСТЛИВЫЙ МАЛЬЧИК, ПРОЩАЙ! *
1
И вдруг умерла мама.
Соседка вызвала его с работы, он примчался, но опоздал, ее уже
увезли. Ужас леденил его, била дрожь, зуб на зуб не попадал (а день был
жаркий, яркий, отвратительно радостный). В маминой комнате все было
разбросано и разворошено, словно сама беда прокатилась по ней беспощадными
колесами. Постель осталась не убрана... Ящики стола выдвинуты, и множество
бумаг разбросано по полу. И остатки завтрака отодвинуты в сторону, а на
столе таз с остывшей водой. Он понял, что мама держала в горячей воде
левую руку, а значит, мучилась сердечными болями с утра, они отдавали у
нее обычно в плечо и в руку, но в этот раз горячая ванна ей не
помогла......
В приемном покое больницы, огромном и страшном как Дантово чистилище,
больные неприкаянно бродили по кафельным полам, их было множество, самых
разных, но, главным образом, стариков и старух, заброшенных, никому не
нужных, покорных, тихих, от всего отрешившихся... Сидеть было негде,
немногочисленные скамьи заняты были все, и те кто не мог больше ни ходить,
ни сидеть уже, лежали и казались мертвыми... И мама, с разорванным
сердцем, бледная, строгая, немного даже чужая, тоже бродила здесь среди
прочих, изнемогая от боли в груди и в руке. "Не беспокойся, - сказала она
ему строго и уверенно. - Все со мной будет в порядке. В этот раз я еще не
умру. Обещаю"....
Ночью он заснуть не мог. Пришел в ее комнату, встал на колени перед
постелью, которую так и не осмелился почему-то убрать (ему вдруг
показалось, что нельзя этого делать, что-то нарушится, если это сделаешь,
что-то пойдет не так - он стал вдруг необоримо суеверным), сунул лицо в
холодное одеяло и стал молиться. Все сделаю, что ты захочешь, мысленно
говорил он. Брошу курить. Клянусь. Ни выкурю больше ни сигаретки. Ни одной
затяжки... И не выпью больше ни рюмки... И не напишу ни строчки... Какое,
к черту, предназначение? Нет у меня никакого предназначения. И не будет. И
не надо. Пусть только все станет как прежде... Лариску брошу, подумал он с
усилием. Он знал, что мама недолюбливала Лариску. Брошу, сказал он себе.
Он знал, что это вранье. Он все время слышал себя со стороны и вспомнил
вдруг грязноватого и плаксивого мальчика в холодном тамбуре, и так же, как
тот мальчик, подумал, что самое страшное уже надвинулось и ничто теперь
этому страшному не сможет помешать... И тогда он поднялся, пошел к себе и
вышвырнул в форточку почти полную пачку сигарет....
Это длилось девять дней. Маме становилось то лучше, то хуже. Но боли
исчезли уже на вторые сутки. Первое время Лариска дежурила у нее по ночам,
потом мама сказала решительно: "Не надо", и дежурства прекратились. Каждую
ночь он молился у разобранной постели. Постель он не прибирал, и не
прибирал в комнате, Лариска пыталась, но он так наорал на нее, что напугал
до слез. Убирать было нельзя. Ничего трогать было нельзя. Тоненькая, как
паутина, но пока еще довольно прочная ниточка соединяла настоящее и
Скачать книгу [0.31 МБ]