почувствовал, что он больше не может. Великая игра,
благороднейшая из игр, игра во имя величайших целей, которые
когда-либо ставило перед собою человечество, но играть в нее
дальше Андрей не мог.
-- Выйти... -- сказал он хрипло. -- На минутку.
Это получилось у него так тихо, что он сам едва расслышал
себя, но все сразу посмотрели на него. Снова в зале наступила
тишина, и козырек фуражки почему-то больше не мешал ему, и он
мог теперь ясно, глаза в глаза, увидеть всех своих, всех, кто
пока еще оставался в живых.
Мрачно глядел на него, потрескивая цигаркой, огромный дядя
Юра в своей распахнутой настежь, выцветшей гимнастерочке; пьяно
улыбалась Сельма, развалившаяся в кресле с ногами, задранными
так, что видна была попка в кружевных розовых трусиках;
серьезно и понимающе смотрел Кэнси, а рядом с ним --
взлохмаченный, как всегда зверски побритый, с отсутствующим
взглядом Володька Дмитриев; а на высоком старинном стуле, с
которого только что поднялся и ушел в очередную свою и
последнюю таинственную командировку Сева Барабанов, восседал
теперь брезгливо сморщенный, со своим аристократическим
горбатым носом Борька Чистяков, словно готовый спросить: "Ну,
что ты орешь, как больной слон?" -- все были здесь, все самые
близкие, самые дорогие, и все смотрели на него, и все
по-разному, и в то же время было в их взглядах и что-то общее,
какое-то общее их к нему отношение: сочувствие? доверие?
жалость? -- нет, не это, и он так и не понял, что именно,
потому что вдруг увидел среди хорошо знакомых и привычных лиц
какого-то совсем незнакомого человека, какого-то азиата с
желтоватым лицом и раскосыми глазами, нет, не Вана, какого-то
изысканного, даже элегантного азиата, и еще ему показалось, что
за спиной этого незнакомца прячется кто-то совсем маленький,
грязный, оборванный, наверное, беспризорный ребенок...
И он встал, резко, со скрипом отодвинув от себя стул, и
отвернулся от них всех, и, сделав какой-то неопределенный жест
в сторону и адрес великого стратега, поспешно пошел вон из
зала, протискиваясь между чьими-то плечами и животами,
отстраняя кого-то с дороги, и, словно чтобы успокоить его,
кто-то пробубнил неподалеку: "Ну что ж, это правилами
допускается, пусть подумает, поразмыслит... Нужно только
остановить часы..."
Совершенно обессиленный, мокрый от пота, он выбрался на
лестничную площадку и сел прямо на ковер, недалеко от жарко
полыхающего камина. Фуражка снова сползла ему на глаза, так что
он даже и не пытался разглядеть, что это там за камин и что за
люди сидят около камина, он только чувствовал своим мокрым и
словно бы избитым телом мягкий сухой жар, и видел подсохшие, но
все еще липкие пятна на своих ботинках, и слышал сквозь уютное
потрескивание пылающих поленьев, как кто-то неторопливо, со
вкусом, прислушиваясь к собственному бархатному голосу,
рассказывает:
-- ...Представляете себе -- красавец, в плечах косая
сажень, кавалер трех орденов Славы, а полный бант этих орденов,
надо вам сказать, давали не всякому, таких было меньше даже,
чем Героев Советского Союза. Ну, прекрасный товарищ, учился
отлично и все такое. И была у него, надо вам сказать, одна
странность. Бывало, придет он на вечеринку на хате у сынка
какого-нибудь генерала или маршала, но чуть все разбредутся
шерочка с машерочкой, он потихоньку в прихожую, фуражечку
набекрень и -- привет. Думали сначала, что есть у него какая-то
постоянная любовь. Так нет -- то и дело встречали его ребята в
публичных местах -- ну, в парке Горького, в клубах там разных
-- с какими-то отъявленными лахудрами, да все с разными! Я вот
тоже однажды повстречал. Смотрю -- ну и выбрал! -- ни кожи, ни
рожи, чулки вокруг тощих конечностей винтом, размалевана --
сказать страшно... а тогда, между прочим, нынешней косметики
ведь не было -- чуть ли не ваксой сапожной девки брови
подводили... В общем, как говорится, явный мезальянс. А он --
ничего. Ведет ее нежно под ручку и что-то ей там вкручивает,
как полагается. А уж она-то -- прямо тает, и гордится, и
стыдится -- полные штаны удовольствия... И вот однажды в
холостой компании мы и пристали к нему: давай выкладывай, что у
тебя за извращенные вкусы, как тебе с этими б...ми ходить не
тошно, когда по тебе сохнут лучшие красавицы... А надо вам
сказать, что был у нас в академии педагогический факультет,
привилегированная такая штучка, туда только из самых высоких
семей девиц набирали... Ну, он сначала отшучивался, а потом
сдался и рассказал нам такую удивительную вещь. Я, говорит,
товарищи, знаю, что во мне, так сказать, все угодья: и красив,
и ордена, и хвост колом. И сам, говорит, о себе это знаю, и
записочек много на этот счет получал. Но был тут у меня,
говорит, один случай. Увидел я вдруг несчастье женщин. Всю
войну они никакого просвета не видели, жили впроголодь,
вкалывали на самой мужской работе -- бедные, некрасивые,
понятия даже не имеющие, что это такое -- быть красивой и
желанной. И я, говорит, положил себе дать хоть немногим из них
такое яркое впечатление, чтобы на всю жизнь им было о чем
вспоминать. Я, говорит, знакомлюсь с такой вот вагоновожатой
или с работницей с "Серпа и молота", или с несчастненькой
учительницей, которой и без войны-то на особое счастье
рассчитывать не приходилось, а теперь, когда столько мужиков
перебили, и вообще ничего в волнах не видно. Провожу я с ними
два-три вечера, говорит, а потом исчезаю, прощаюсь, конечно,
вру, что еду в длительную командировку или еще что-нибудь такое
правдоподобное, и остаются они с этим светлым воспоминанием...
Скачать книгу [0.31 МБ]