приобщился сам. Приобщился сам - но не замкнулся в нем;
сторона, ранее высказывавшаяся в русской дохристианской
культуре, оставалась этим Трансмифом не охваченной и продолжала
жить - хотя и не такой уже интенсивной жизнью.
Мощно вливался в сознание народа христианский миф, чаруя и
привлекая сердца образами Вседержителя, Пречистой Девы и
святых, некогда восходивших на высоты праведности из темных
недр еврейства и Византии. От святынь Иерусалима и Афона, от
купцов Царьграда устремлялись белые лучи, согревая душу и
приобщая ее к радости православного творчества: иноческому
деланию, подражанию житиям угодников, восхищению в области
духа, смирению, храмостроительству, посту. И оттуда же
доносились неустанные предупреждения, трепет ужаса перед мирами
Возмездия, тем более устрашающими, что никакими чистилищами
тяжесть загробного воздаяния в Византийской метакультуре не
была смягчена.
В дальние углы культуры, в народные низы, к смердам,
отодвинулось древнее славянское миропонимание. Но великие леса
надежно хранили в своей глубине связь человеческого существа со
стихиалями; и волхвования кудесников, игрища во славу
творческих сил, чары колдунов, обряды, связующие человека с
незримыми обитателями и хозяевами Природы, длили свое
существование. Требовательный аскетизм никогда во всемирной
истории не смог стать руководящим принципом для масс; не
случилось этого и здесь. Жизнь предъявляла все те же
требования: продолжение рода, оберегание семьи, защита страны
от натиска степных кочевников. Сколько бы ни молились иноки по
монастырям, эти молитвы не освобождали людских множеств от
воинского долга, от повседневного труда, от гибельных
половецких набегов и от радостей страстной, полнокровной жизни,
вознаграждающих за все. Так были заложены основы двоеверия, не
исчезавшего в России вплоть до XX века.
Первым, дошедшим до нас, памятником инспирации иерархий
сверхнарода остается "Слово о полку Игореве" - произведение,
никак не связанное с византийской традицией и вообще с
трансмифом христианства. В чуждых аскетизму и смирению,
мужественных интонациях поэмы, похожих на ясный и чистый
булатный звон, в отсветах внехристианских верований,
вспыхивающих то здесь, то там на ее суровом горизонте, даже в
самой тематике этого памятника - в вооруженной борьбе с
национальным врагом - обнаруживается непосредственное
вдохновляющее вторжение в волю творца сил Яросвета. Легкое и
прозрачное, как фата, веяние Навны одевает высокорыцарственное
существо поэмы тонкою музыкальностью, поднимаясь до щемящей
силы в плаче Ярославны на городской стене.
Этою поэмой инспирации отлились в высокохудожественные
образы. Из того, что эти образы оказались жизненными, мы должны
заключить, что сама реальная жизнь давала для них материал, что
те же инспирации проявлялись, следовательно, в отношениях,
психологии, повседневном укладе народных масс. В лице автора
"Слова" под низливающийся поток инспирации встал княжеский
дружинник, гениальный поэт, то есть поэт, "одержимый" даймоном.
Былины же киевского и новгородского циклов позволяют
почувствовать, как становился под этот поток человек массы,
безымянный создатель низового искусства, фольклора. Скажут:
элементарность, грубость былин - о какой духовной инспирации
можно тут разговаривать? - Но какими же вообще качествами, если
не этими, отличается творение масс от творения
высококультурного мастера? Простоватость, примитивность
былинной поэзии нисколько не опровергают факта инспирации, они
только указывают на то, что, ослабленная и замутненная, она все
же проникала в плотные пласты массовой психологии.
Она начинала постепенно окрашивать в своеобразные тона и
те искусства, которые оказались наиболее связанными с мифом
христианства. Это можно проследить в иконе и фреске - киевских,
суздальских и особенно новгородских. Иконописные образы
новгородской школы поражают иногда бурной динамикой и такой
смелой, почти современной остротой, какие были совершенно
чужды, даже враждебны византийской традиции с ее статуарностью.
К сожалению, в этой книге я располагаю возможностью только
намечать ряды специальных тем, требующих разработки. По
нескольку таких тем заложено в любой из этих глав, и мне
остается только сожалеть о краткости оставшегося мне отрезка
жизни. И в то время, как национальная духовная интуиция во
многих других метакультурах выражала свое знание о бытии
затомисов преимущественно на языке легенд, Россия начинает
выражать духовное знание о своем небесном прообразе и двойнике
- России Небесной - на языке другого искусства: зодчества. С XI
до XVIII века все очаги русской духовной и особенно религиозной
жизни с поражающей нас последовательностью стремятся к
развитию, совершенствованию и повторению одного и того же
образа. Это - архитектурный ансамбль, осью которого является
белый кристалл - белый собор с золотыми куполами и
столпообразной колокольней, вокруг него - сонм часовенок и
малых церквей, часто многоцветных, но почти всегда златоглавых;
далее - палаты, службы и жилые хоромы и, наконец, кольцо
могучих защитных стен с башнями. У их подножия - излучина реки.
Этот мотив возникает над Днепром в начале XI столетия,
сейчас же повторяется над Волховом, а затем варианты его
начинают множиться: во Пскове, Смоленске, Владимире,
Переяславле, Чернигове, Ростове, Коломне, Нижнем Новгороде,
Устюге, в Троице-Сергиеве, в больших и малых городах и совсем
без городов, во множестве монастырей и кремлей; в следующие
эпохи он достигнет своего апофеоза в Кремле Московском.
Над этим стоит задуматься. Вряд ли увенчалась бы успехом
попытка исчерпывающе объяснить это явление одними соображениями
военно-политическими, техническими, даже общекультурными.
Другие страны, расположенные в сходных географических условиях,
в эпоху тех же феодальных отношений и, если можно так
выразиться, в схожих религиозных климатах, создали, однако,