Вместительный череп украшен крохотной кисточкой чуба, широкий бугристый лоб,
треугольная кнопочка носа; поворачиваясь, Калкин открывает во весь рельеф емкую
раковину оттопыренного уха, стриженный почти до макушки крепкий затылок. В
глазах неуверенность, вопрошающее неспокойствие. Но вот первые минуты волнения
минули, и хозяин дома спокойно складывает на коленях бледноватые жилистые руки,
могучий ящик грудной клетки легонько поднимается для дыхания... Готовя трапезу,
энергично орудует у очага ("тулга" зовут его по-алтайски) двоюродная сестра Алексея
Григорьевича, молодая женщина с красивым разлетом черных бровей; примостились на
скамейках мужчина с символической бородкой и женщина в потертой плюшевой
жакетке. Эти двое наверняка по делу к Калкину.
Теперь можно осмотреться, оглянуться. Шестигранная просторная юрта связана из
сильных, вкусно прокопченных бревен. Стены увешаны хозяйственной утварью -
вперемешку архаической и современной. Тут куух (пузырь для масла) и мясорубка,
арчмак (кожаная вместительная сумка из толстой кожи для езды на лошади) и рюкзак
новейшего образца, сохы (большущая ступка на плотно утоптанном земляном полу) и
обыкновенное сито на полке. От стены к стене тянутся две параллельные жерди, т. е.
приспособление для просушки сырчика. В юрте не гарно, едва тянет вкусным запахом
догорающего лиственничного полена - исправно работает овальное дымовое отверстие.
Через него сверху, заставляя танцевать пылинки, врывается сноп солнечного света,
прорезает полумрак помещения, эффектно зажигает нежным кадмием букет полевых
"огоньков". Цветы в банке с водой стоят на низеньком круглом столе. Вокруг стола -
все мы...
На очаге аппетитно побулькивает чай (он соленый, с жиром - почти суп), шкворчит
двадцатиглазая яичница с салом в огромной сковороде, и уже произнесены первые
тосты за знакомство. Алексей Григорьевич оживляется, но говорит немного, да и то все
по-алтайски, русским он владеет с трудом... Решаюсь, наконец, попросить его о
главном - исполнить что-нибудь. Он соглашается охотно, берет в руки топшур.
Вообще-то у него их два. Один с дарственной надписью, лакированный, украшенный
драконами, оленями и охотниками, с двумя капроновыми нитями вместо
традиционного конского волоса. Однако он чуть дерезо-нирует, он резок по тону.
Второй выдолблен почти весь из цельного дерева, только верхняя дека пришита
деревянными колышками. Он не крашен, даже с шероховатой поверхностью, но тембр
его благозвучнее, чище. Тем не менее увертюру свою Калкин начинает с первым...
Равномерное потренысивание по струнам - размеренная, монотонная, тягучая мелодия
полилась. Звуки скрипки пиччикато обнажаются резче, оголяются, а затем начинают
плавно обволакиваться густым приглушенным воем большого шмеля - вступает кайчи.
Губы его сейчас стянуты в треугольник, плотно сжаты, всегда выставленный булочкой
подбородок поджался, подплющился, лицо краснеет от натуги, на лбу вздувается
наискось проходящая жила. Это незаметно был сделан полный вдох широкой грудью, а
теперь минуту - не меньше - воздух, выжимаясь, как мехами, поет шмелем. Постепенно
усиливаются хрипы, сминающие мелодическую линию, уплотняются до рычания
какого-то опасного зверя, скорее всего, это медведь, настроенный недружелюбно.
Наконец, с треском разрывается полоска рта, под аккомпанемент хрипотцы
вырываются первые слоги - ба-а-л, ра-аам, нэ-эх, ты-ын...
Назавтра я узнаю, что исполнял Калкин отрывки из старинных героических сказаний.
Однако и легкость, с какой об этом сообщила жена Калкина Евдокия Яковлевна, и,
главное, само непосредственное впечатление от исполнения свидетельствуют в пользу
того, что не тема произведения тут важна, не "содержание" его, а только звуковое
состояние певца. Вглядеться - Калкин весь ушел от себя, его как человека, умеющего
говорить и действовать, сейчас вовсе нет. Чувствуется, как все нутро кайчи дрожит,
вибрирует, стонет от напряжения; это уж не он сам, а большой, во плоти человеческой
инструмент разговорился, разошелся, выводит наружу все богатство своих тембровых
запасов. Вот выскочил второй голосок - писклявый, слабенький, вот нырнул и исчез, и
опять открытое, сильное дрожание мембраны... Не тонкостями музыкальной культуры
притягивает к себе это ритмическое гудение - пение-заклинание, а первородностью
лесного вздоха и крика, перво-родностью "звериной" основы вокала. Легко вообразить
себе Алексея Калкина на столичной эстраде (где, кстати, он и выступал), залитой
светом софитов и люстр, но нет сомнения, что сила и обаяние его в такой обстановке
почти начисто исчезнут, равно как и в самой совершенной магнитофонной записи. А
тут, прервавшись на минуту, крепкими сахарными зубами скусив жестяную пробку с
белоголовой, разлив себе и гостям, заново воодушевленный, удобнее расположившись
на своем меховом ложе, он берет в руки топшур; снова и снопа под сводами юрты
разносится пение, в котором не "смысл" говорит и значит, а только один этот голос -
первоприродное, переданное звучащим аппаратом человеческого тела.
Много раз повторяется так; перерывы между исполнениями постепенно учащаются,
удлиняются, но сколь бы кратким ни оказывалось пение, образ его оставался
постоянным и устойчивым. Заметно было, между прочим, что к благозвучному своему
скромненькому на вид топшуру Калкин менее благосклонен и обращается реже, чем к
злому на тембр лакированному красавчику. Пожалуй, именно взрывчатые пульсы
гармоничности последнего безотчетно привлекали его к себе. Видно, надобно кайчи
полнее чувствовать раздражающую самостоятельность инструмента, чтобы следовать
за ним, уходить от певчества подальше. Парадокс: мастера заставляют бубен вкупе с
его братом тамтамом придвигаться теснее к человеческой психике и даже речи, а свой
голос кайчи отправляет в сферу материальных вибраций.
- А нельзя ли немножко покамлать, Алексей Григорьевич? - спрашиваю невзначай в
одну из пауз. - Вы же мастер...
Легкое движение пробегает после этого невинного пожелания по кругу гостей. Жена
Калкина смотрит на меня с твердым, по-мужски волевым выражением крупного лица:
"Он этим не занимается... Алексей Григорьевич - кайчи..." Сестра Калкина, Ольга
Ивановна, подсаживается к брату и, недовольно нахмурившись, крепко берет его рукой
за плечо. Калкин, стирая следы довольной улыбки, бормочет вслед: "Не понимаем
этого. Не знаем..."
Итак, принципиальный отказ. Опасение. Боязнь. Недоверие. Но потихоньку все же тает
мнительная настороженность, да и появляется все больше желание щегольнуть
умением. Но в этом сознательном усилии проступает уже нечто афишное, рекламное.
Вот в одном из антрактов Калкин решительно встает во весь рост. Отвага плещется в
его глазах. Он протягивает вперед руку - это уже не какой-нибудь там кайчи, а пророк,
уста отверзающий. Что-то скажет он сейчас, обращаясь ко мне. Вот что говорит он, а
чело блещет, а глаза задумчиво-снисходительны:
- Твоего приезда я ждал четыре года. Знал день и час его (то-то стакой аккуратностью
готовился к торжественной минуте). Знаю цельтвою. Ты приехал меня проверить!
- Нет, дорогой Алексей Григорьевич, ошибаешься. Вовсе не затем...
Удивительна все-таки инерция этого растревоженного привычкой рассудка. Опыт
подсказывает - смекай эдак, и "вещее" слово уже летит с уст. В результате полнейшая
"не-контактабельность"... Впрочем, часа этак через два Калкин начинает понимать, что
несколько дал маху. И, видно, решает исправить осечку. Он потихоньку заводит
разговор о таинственном "шестом" чувстве и намерен, кажется, это чувство
проиллюстрировать. Он предрекает, правда, уже сидя и не жестикулируя, появление во
время дальнейшей нашей встречи двух дополнительных бутылок горячительного (их
принесут не руки московского гостя). Увы, совершенно очевиден этот прием
Тэги:
Колдовство Чёрная магия
Скачать книгу [0.51 МБ]