— Обязательно. Возможно, вы мне даже поверите. Но, Мэри… это будет история, которую вы не сможете опубликовать. Спасибо, что подвезли. И спасибо, что пришли на мою выставку.
— И первое, и второе я сделала с удовольствием. Не забудьте передать Либби мои наилучшие пожелания.
— Передам.
Но я не передал. Потому что поговорить с Элизабет Истлейк мне больше не довелось.
ix
Дежурная медсестра в отделении интенсивной терапии сказала мне, что Элизабет в операционной. Когда я спросил о диагнозе, она точно ответить не смогла. Я огляделся в поисках комнаты ожидания.
— Если вы ищете мистера Уайрмана, он, кажется, пошёл в кафетерий. На четвёртом этаже.
— Благодарю. — Я уже повернулся, чтобы направиться к лифту, но решил задать ещё один вопрос: — Доктор Хэдлок входит в бригаду врачей?
— Думаю, что нет, — ответила медсестра, — но он тоже в операционной.
Я вновь её поблагодарил и отправился на поиски Уайрмана. Нашёл его в дальнем углу кафетерия, сидящим перед бумажным стаканом размерами с миномётный снаряд времён Второй мировой войны. Если не считать нескольких медсестёр, интернов да одной напряжённо молчащей семейной пары, в кафетерии было пусто. Большинство стульев перевёрнутыми лежали на столах, а усталая женщина в красном халате из вискозного полотна и с ай-подом на шее орудовала шваброй.
— Привет, парень. — Уайрман печально улыбнулся. Его волосы, ранее аккуратно зачёсанные назад, теперь падали на уши, под глазами темнели мешки. — Почему бы тебе не взять кофе? По вкусу — машинное масло, но уснуть не даёт.
— Нет, благодарю. Мне хватит и глотка из твоего стакана. — В кармане у меня лежали три таблетки аспирина. Я выудил их, бросил в рот, запил глотком кофе.
Уайрман поморщился.
— Ты держал их с мелочью, которая кишит микробами. Это отвратительно.
— У меня сильная иммунная система. Как Элизабет?
— Не очень. — Он уныло посмотрел на меня.
— Она приходила в себя в «скорой помощи»? Что-нибудь говорила?
— Да. Что?
Из кармана льняной рубашки Уайрман достал приглашение на мою выставку, со словами«ВЗГЛЯД С ДЬЮМЫ»,напечатанными на лицевой стороне. На оборотной он нацарапал три строчки. Буквы прыгали вверх-вниз (вероятно, «скорую» сильно трясло на ходу), но я смог разобрать слова:
«Стол течёт».
«Ты захочешь, но нельзя».
«Утопите её, пусть снова заснёт».
Все фразы пугали, но от последней кожа на руках пошла мурашками.
— Что-нибудь ещё? — Я вернул приглашение.
— Она пару раз произнесла моё имя. Узнала меня. И произнесла твоё, Эдгар.
— Взгляни вот на это. — Я пододвинул к Уайрману конверт из плотной бумаги.
Уайрман спросил, где я его взял, и я ответил. Он сказал, что как-то странно всё совпало, на что я только пожал плечами. Потому что помнил слова Элизабет: «Вода теперь бежит быстрее. Скоро появятся пороги». Вот они и появились. И меня не отпускало предчувствие, что это были только цветочки.
Моему бедру заметно полегчало, его ночные стенания перешли в обычные всхлипывания. Согласно народной мудрости, собака — лучший друг человека, но я бы проголосовалза аспирин. Передвинув стул, я сел рядом с Уайрманом и смог прочитать заголовок: «МАЛЫШКА С ДЬЮМА-КИ ПОТРЯСАЕТ ПОСЛЕ ПАДЕНИЯ! ОНА — ВУНДЕРКИНД?» С фотоснимка под заголовком на меня смотрел мужчина, которого я уже не раз видел одетым в купальный костюм: Джон Истлейк того периода, когда ещё не набрал лишний вес. Он улыбался, поднимая улыбающуюся маленькую девочку. Элизабет выглядела точно так же, как и на семейном портрете «Папуля и его дочки», только теперь держала обеими руками рисунок, который протягивала к объективу фотокамеры, а голова её была забинтована. Фотограф запечатлел и другую девочку, уже подростка (старшую сестру, Адриану, и да — волосы унеё могли быть цвета моркови), но поначалу ни Уайрман, ни я не обратили на неё внимания. Как и на Джона Истлейка. Как и на малышку с повязкой на голове.
— Святый Боже! — выдохнул Уайрман.
Рисунок изображал лошадь, которая смотрела поверх изгороди. Лошадь широко (не по-лошадиному) улыбалась. На переднем плане, спиной к нам, маленькая девочка в золотыхкудряшках протягивала улыбающейся лошади морковку размером с ружьё. С обеих сторон, словно театральный занавес, росли пальмы. Над головой плыли пухлые облака, и огромное солнце выстреливало весёлые лучи.
Это был детский рисунок, но талант его создательницы сомнений не вызывал. В лошади ощущалась такая joie de vivre,[161]что улыбка казалась кульминацией какой-то очень удачной шутки. Можно собрать десяток студентов, обучающихся живописи, дать им задание — нарисовать счастливую лошадь, и я могу поспорить, что никому из них не удастся и близко подойти к такому вот рисунку. Даже морковка-переросток выглядела не ошибкой, а элементом смеха, его усилителем, живописным стероидом.
— Это не шутка, — пробормотал я, наклоняясь ближе… да только пользы это не принесло. Четыре фактора одновременно ухудшали восприятие деталей: сама фотография, еёгазетная копия, ксерокс газетной копии и… время. Восемьдесят лет, если я ещё помнил правила математики.
— Что «не шутка»? — переспросил Уайрман.
— Утрирование в изображении лошади. И морковки. И даже солнечных лучей. Это крик ликования ребёнка, Уайрман!
— Надувательство — вот что это такое. Наверняка. Ей тут только два годика! Двухлетний ребёнок не способен нарисовать даже фигурки из чёрточек и кружочков и назвать их папой и мамой. Или я ошибаюсь?
— Случившееся с Кэнди Брауном — надувательство? Или с пулей, сидевшей в твоём мозгу? Которой теперь нет?
Он молчал.
Я постучал пальцем по слову«ВУНДЕРКИНД».
— Посмотри, они даже нашли правильный термин. Как думаешь, если б она была бедной и чёрной, они бы назвали её «МАЛЕНЬКИМ ВЫРОДКОМ» и определили в какое-нибудь «Шоу уродов»? Я вот думаю, что да.
— Будь она бедной и чёрной, то никогда бы не добралась до бумаги. И не упала бы с запряжённого пони возка.
— Так вот что слу… — Я оборвал фразу на полуслове и вновь уставился на мутный фотоснимок. Только теперь я смотрел на старшую сестру. На Адриану.
— Что? — спросил Уайрман, и в его голосе звучал вопрос: «Что теперь?»
— Её купальник. Тебе он не кажется знакомым?
— Целиком его не видно, только верхнюю часть. Остальное закрывает рисунок, который держит Элизабет.
— А что ты можешь сказать насчёт той части, которая видна? Он долго смотрел на ксерокопию.
— Мне бы не помешало увеличительное стекло.
— От него больше вреда, чем проку.
— Ладно, мучачо, купальник выглядит знакомым… но, может, таким его сделали твои слова?
— Если взять все картины «Девочка и корабль», только одна девочка в лодке вызывала у меня сомнения — с «Номера шесть». Рыжие волосы, синий купальник с жёлтой полосой по вороту. — Я постучал пальцем по изображению Адрианы на ксерокопии, полученной от Мэри Айр. — Вот та девочка. Вот тот купальник. Я в этом уверен. Как и Элизабет.
— И что всё это значит? — спросил Уайрман. Он просматривал текст, потирая пальцами виски. Я спросил, не беспокоит ли его глаз.
— Нет. Просто… хрен знает что… — Он взглянул на меня круглыми глазами, по-прежнему растирая виски. — Она упала с этого чёртова возка и ударилась головой о камень, так здесь написано. Пришла в себя в кабинете семейного доктора, когда они уже собирались везти её в больницу в Сент-Пит. Потом начались припадки. Тут написано: «Припадки у маленькой Элизабет иногда бывают и сейчас — пусть не очень сильные и вроде бы не приносящие вреда». И она начала рисовать!
— Должно быть, несчастный случай произошёл вскоре после того, как они сфотографировались на том семейном портрете, потому что выглядит она точно так же, а в таком возрасте дети меняются быстро, — заметил я.
Уайрман вроде бы меня и не услышал.
— Мы все в одной лодке, — изрёк он.
Я уж хотел спросить, о чём это он, а потом понял, что нужды в вопросе нет.
— Si, senor.
— Она ударилась головой. Я выстрелил в себе голову. Тебе раздавил голову автопогрузчик.
— Кран.
Он махнул рукой, давая понять, что разницы никакой. Потом сжал моё единственное запястье. Холодными пальцами.
— У меня есть вопросы, мучачо. Почему она перестала рисовать? И почему я не начал?
— Почему она перестала, я точно сказать не могу. Может, забыла, что рисовала — поставила психологический блок, — может, сознательно лгала. Что же касается тебя, то твой талант — сочувствие. А на Дьюма-Ки сочувствие переросло в телепатию.
— Это всё чушь… — Он замолчал. Я ждал.
— Нет. Не чушь. Но теперь это ушло. Знаешь, что я тебе скажу, амиго?
— Что?
Он указал на семейную пару в противоположном углу кафетерия. Они нарушили молчание. Мужчина отчитывал свою жену. Или это была его сестра?
— Пару месяцев назад я знал бы, с чего весь этот сыр-бор. Теперь могу только догадываться.
— Источник и того и другого, вероятно, в одном месте. Хотел бы махнуться? Зрение на случайное чтение мыслей?
— Господи, нет! — Он оглядел кафетерий, его губы изогнулись в ироничной, кривой, безнадёжной улыбке.
— Не могу поверить, что мы ведём такие разговоры, знаешь ли. Частенько думаю о том, что проснусь, и всё будет как прежде: рядовой Уайрман, встаньте в строй.
Я встретился с ним взглядом.
— Такого не будет.
x
Согласно «Эху недели», малышка Элизабет (так её называли в заметке) принялась рисовать в самый первый день после возвращения домой. Быстро прогрессировала, по словам отца, «набиралась опыта и прибавляла в мастерстве с каждым часом». Начала с цветных карандашей («И кого это нам напоминает?» — спросил Уайрман), прежде чем перейти к акварельным краскам, коробку которых ошеломлённый Джон Истлейк привёз из Вениса.
В последующие три месяца, проведённые по большей части в постели, Элизабет нарисовала сотни акварелей, выдавая их со скоростью, которую Джон Истлейк с дочерьми находили пугающей (если у няни Мельды и было своё мнение, в печать оно не попало). Истлейк пытался притормозить Элизабет (ссылаясь на требования доктора), но это приводило к обратным результатам. Вызывало раздражительность, приступы слёз, бессонницу. У девочки даже поднималась температура. Малышка Элизабет говорила, что, когда ей не дают рисовать, «у неё болит голова». Её отец отмечал, что если дочь берётся за карандаш, «она ест, как те лошади, которых так любит рисовать». Автору заметки, некоемуМ. Рикетту, эта фраза очень понравилась. Я находил такое состояние очень даже знакомым, вспоминая собственные приступы дикого голода.
Я уже собрался в третий раз прочитать эту заметку с расплывчатыми словами и буквами (Уайрман сидел рядом со мной, там, где была бы моя правая рука, если б её не ампутировали), когда открылась дверь, и в кафетерий вошёл Джин Хэдлок. В чёрном галстуке и ярко-розовой рубашке, в которых был на выставке, только узел галстука он распустил, а верхнюю пуговицу рубашки расстегнул. В зелёных штанах от хирургического костюма и зелёных бахилах на туфлях. Он поднял голову, и я увидел, что лицо у него грустное и вытянутое, как у старой ищейки.
— В двадцать три девятнадцать, — сказал он. — Шансов не было.
Уайрман закрыл лицо руками.
xi
До «Ритца» я добрался без четверти час, хромая от усталости, жалея, что придётся ночевать здесь. Мне хотелось перенестись в мою спальню в «Розовой громаде». Хотелось улечься на середину кровати, сбросить странную новую куклу на пол, как когда-то я поступил с декоративными подушками, прижать к себе Ребу. Хотелось лежать и смотреть на вращающиеся лопасти вентилятора. А более всего хотелось, засыпая, слушать приглушённый разговор ракушек под домом.
Вместо этого приходилось иметь дело с фойе отеля: слишком уж разукрашенным, слишком набитым людьми и шумным (даже в такой час бренчало пианино), слишком ярко освещённым. Однако моя семья остановилась здесь. Я пропустил праздничный обед. И не мог пропустить праздничный завтрак.
На регистрационной стойке клерк протянул мне пластиковый ключ и целую кипу сообщений. Я принялся их просматривать. В основном поздравления. Одно отличалось — от Илзе: «Ты в порядке? Если не увижу тебя до восьми утра, пойду на поиски. Честно предупреждаю».
Самым нижним оказался конверт, подписанный Пэм. Сообщение оказалось коротким: «Я знаю — она умерла». Обо всём остальном говорил вложенный в конверт магнитный ключ.
xii
Пять минут спустя с ключом в руке я стоял у номера 847. Сперва поднёс руку к замку, потом выше — к кнопке звонка. Посмотрел в сторону лифта. Простоял бы тут до утра — слишком вымотанный, чтобы принять решение, — если бы не открылись двери лифта, после чего до меня донёсся весёлый, пьяный смех. Я испугался, что сейчас появится кто-нибудь из знакомых: Том Боузи или Большой Эйнджи со своей женой. Может, даже Лин и Рик. Для моих гостей был арендован не весь этаж, но большая его часть.
Я вставил ключ в замок, зажглась зелёная лампочка, и, когда смех приблизился, я переступил порог номера.
Для Пэм был заказан «люкс», и размеры гостиной впечатляли. Похоже, перед выставкой здесь устроили небольшую вечеринку, потому что я увидел два столика на колёсах, множество тарелок с остатками канапе плюс два — нет, три ведёрка для шампанского. Над двумя торчали донышки бутылок: эти солдаты своё отслужили. Третья находилась при последнем издыхании.
Я вновь подумал об Элизабет. Увидел её рядом с Фарфоровым городом, так похожую на Кэтрин Хепберн в «Женщине года», услышал её голос: «Видите, как я расставила детей около здания школы? Подойдите и посмотрите!»
Боль — величайшая сила любви. Так говорит Уайрман.
Я двинулся дальше, лавируя между стульями, на которых минувшим вечером сидели самые близкие мне люди, разговаривали, смеялись и (я в этом уверен) произносили тосты и пили шампанское за моё трудолюбие и удачу. Достав последнюю бутылку шампанского из воды, в которую превратился лёд, я поднял её, глядя на панорамное, во всю стену, окно, выходящее на Сарасотскую бухту, и произнёс тост:
— За вас, Элизабет. Hasta la vista, mi amada.[162]
— Что означает amada?
Я повернулся. Пэм стояла в дверях спальни. В синей ночной рубашке, которую я не помнил. Волосы касались плеч. Такими длинными она их носила, когда Илзе только перешла в среднюю школу.
— Дорогая, — ответил я. — Это слово я узнал от Уайрмана. Его жена была мексиканкой.
— Была?
— Она умерла. Кто сказал тебе об Элизабет?
— Молодой человек, который работает у тебя. Я попросила его позвонить, если будут новости. Мне очень жаль.
Я улыбнулся. Попытался поставить бутылку обратно, но промахнулся мимо ведёрка. Чёрт, промахнулся мимо стола. Бутылка ударилась о ковёр и покатилась. Когда-то дочь крёстного отца была маленькой девочкой, тянущей ручки с рисунком улыбающейся лошади к фотокамере и фотографу — скорее всего кричаще одетому мужчине в соломенной шляпе и резинками на рукавах. Потом Элизабет стала древней старухой, вытрясающей из себя остатки жизни в инвалидном кресле под ярким светом флуоресцентных ламп в кабинете одной художественной галереи, и её сетка для волос сползла и болталась из стороны в сторону, держась на шпильке. А время между этими событиями? Оно, вероятно, сжалось в мгновения, необходимые для того, чтобы кивнуть или помахать рукой чистому синему небу. В конце мы все разбиваемся об пол.
Пэм протянула ко мне руки. Полная луна висела за большим окном, и в её свете я увидел розу, вытатуированную на груди Пэм. Нечто новое, незнакомое мне… а вот грудь не изменилась. Я очень хорошо её знал.
— Иди сюда, — позвала Пэм.
Я подошёл. Задел больным бедром столик на колёсах, сдавленно вскрикнул. Спотыкаясь, преодолел два последних шага, думая: какое прекрасное воссоединение, мы сейчас окажемся на полу, я — поверх неё. Может, мне даже удастся сломать ей пару рёбер. Почему нет? На Дьюма-Ки я набрал двадцать фунтов.
Скачать книгу [0.33 МБ]