— Я поплатился за то, что не закрылся щитом.
И он какое-то время стоял на одной ноге и смотрел на обрубок другой. Тогда Кольскегг сказал:
— Нечего смотреть. Ноги нет, это точно.
Тут Коль упал мертвым на землю».
Да, похоже на мясокомбинат. Но, между прочим, оттого и похоже, что в этом свирепом членовредительстве очень мало, а то и вовсе нет личной злобы, а корысти — подавно. Кое-кого, конечно, и в саге умерщвляют из-за женщины или даже за деньги. Но в большинстве случаев исполнитель относится к жертве не так уж плохо, и сверх того почти уверен, убивая: теперь и ему не жить. Однако нет выбора.
Ведь это сплошь дела чести. Герой злодействует, уступая, так сказать, общественному мнению. Что скажет Марья Алексеевна — Исландия — сага, — если он уклонится от мести за родного человечка, хоть он там седьмая вода на киселе и к тому же субъект несимпатичный? «Многие, пожалуй, скажут, что я не поступил как должно», — вот соображение, которым не пренебречь, потому что самолюбию поддакивает осторожность. Дай только повод заподозрить, что ты ничей, а стало быть — беззащитен, что за тебя не заступятся и не отомстят, — дай к тому же какой ни на есть предлог для вражды — при первой же возможности поступят, как с человеком незначительным.
Как, допустим, с Халльбьерном по прозвищу Дырка в Точильном Камне: он пел ночью на неизвестном языке, и двенадцатилетний мальчик, слышавший песню, наутро умер. На голову этому Халльбьерну накинули мешок — чтобы никого больше не сглазил, — и посадили в лодку, и привязали на шею камень, и утопили. «Они утопили его и поплыли к берегу».
Короче говоря, это проза варваров. Интеллект человеческий, но не доросший до лжи, вынужденный питаться сырой реальностью — да еще какой: битва каждого со всеми на ледяной наковальне природы под молотом случая.
Тем важней и удивительней — а попросту сказать, это необъяснимое чудо, — что, читая исландские саги, чувствовать себя одним из людей — приятно и вроде как даже лестно.
Во-первых, в этом зеркале мы видны насквозь, — а ведь оно простое, как здравый смысл, — вот и кажется, что у любого из нас есть средства, чтобы понять все и высказать столь же ясно.
Во-вторых, тексты эти свидетельствуют, что внутри у нас ходят как бы полосы вечного света. Например, «Сага о людях из Лососьей Долины», «Сага о Гуннлауге, Змеином языке» документируют реальность феномена, очень похожего на самую настоящую любовь, хотя исторические обстоятельства не споспешествуют и Энгельс прямо говорит: рано! Или вот еще: эволюция или цивилизация заставляет средневекового разбойника сказать другому разбойнику, набегающему с обнаженным мечом: «Теперь, родич, ты, как я вижу, собираешься совершить подлый, поступок, но я охотнее приму от тебя смерть, родич, нежели убью тебя»?
Или даже никакому не родичу:
«— Но пусть уж лучше ты подло поступишь по отношению ко мне, чем я по отношению к тебе...»
Поразительно — и прелестней всего, — что храбрость, гордость и верность тут действуют не заносясь, не повышая голоса, рассудительно и скромно, как бы уподобляясь опрятным привычкам.
Дом Ньяля подожжен. Его сыновьям конец. Но самому Ньялю, ни его жене никто не желает смерти — тем более, что таким злодеянием откроется новый счет. И предводитель осаждающих вызывает стариков к дверям для переговоров:
«Я хочу предложить тебе, чтобы ты вышел из дома, потому что ты погибнешь в огне безвинный.
Ньяль сказал:
— Я не выйду, потому что я человек старый и не смогу отомстить за своих сыновей, а жить с позором я не хочу.
Тогда Флоси сказал Бергторе:
— Выходи, хозяйка! Я совсем не хочу, чтобы ты погибла в огне.
Бергтора сказала:
— Молодой я была дана Ньялю, и я обещала ему, что у нас с ним будет одна судьба.
И они оба вернулись в дом. Бергтора сказала:
— Что нам теперь делать?
— Мы пойдем и ляжем в нашу постель, — сказал Ньяль. Тогда она сказала маленькому Торду, сыну Кари:
— Тебя вынесут из дома, и ты не сгоришь.
— Но ведь ты обещала мне, бабушка, — сказал мальчик, — что мы никогда не расстанемся. Пусть так и будет. Лучше я умру с вами, чем останусь в живых.
Тогда она отнесла мальчика в постель...»
Все эти истории, в сущности, про одно и то же: как это человечно — презирать страх, как это разумно, просто, чуть ли не практично: ведь нельзя же забывать, что в жизни есть кое-что и подороже, чем жизнь.
Самые разные вещи; да хотя бы — представьте себе! — пейзаж.
Вот он, первый пейзаж в литературе Запада — странно напоминает Ван Гога — и цена соответствующая. Гуннар, сын Хамунда, сына Гуннара, и его брат Кольскегг приговорены к изгнанию. Оба должны покинуть Исландию на три года. Если останутся — родичи убитого Торгейра имеют право их убить, и убьют непременно. Распорядившись имуществом, распрощавшись с домашними, братья отправляются на побережье, где ожидает их корабль.
«Вот они подъезжают к Лесной Реке. Тут конь Гуннара споткнулся, и он соскочил с коня. Взгляд его упал на склон горы и на его двор на этом склоне, и он сказал:
— Красив этот склон! Таким красивым я его еще никогда не видел: желтые поля и скошенные луга. Я вернусь домой и никуда не поеду».
И вернулся, на радость своим врагам. И погиб, разумеется. Где было суждено.
Потому что у каждого человека свое место под этим холодным солнцем.
БИНОМ ХАЙЯМА
Не знаю, как вы, — а я, собираясь на необитаемый остров, непременно прихватил бы с собою Омара Хайяма. Это практично: на весах любой таможни 66 четверостиший стрелку не потревожат, — и вот вам сопутствует лучший в мире собутыльник.
Положим, воображаемый. Но ведь и на выпивку рассчитывать не приходится, это во-первых. А во-вторых — для чего же и алкоголь, если не для той единственной минуты — и скоротечной! — когда очнувшаяся душа взмахнет рукой и скажет необыкновенным (не исключено, что настоящим своим) голосом, звонким от одиночества, что-нибудь такое:
Что жизни караван! Он прочь уходит.
Нам счастье удержать невмочь — уходит.
О нас ты не печалься, виночерпий,
Скорей наполни чашу — ночь уходит.
Собственно говоря, человек для того и пьет вот уже сколько тысячелетий, чтобы иногда почувствовать себя Омаром Хайямом. То есть дать Здравому Смыслу шанс поговорить начистоту с Начальником Бытия. Дескать, так и так — допустим, жалоб нет, питанием и прогулками доволен, книги тоже попадаются интересные, — допустим, а все-таки: зачем я тут? и на фига мне соблюдать эти ваши правила распорядка и доходить на общих, и наблюдать мерзкие повадки блатных, и трепетать перед вертухаями, если мне светит неизбежная вышка, причем неизвестно за что? Да, я всего лишь особь, организм, тварь, а мироздание величаво и прекрасно, и я в нем ничего не значу и знаю это, и только этим, с позволения сказать, знанием и отличаюсь от какой-нибудь сосны или там пальмы. У вас, наверное, какие-нибудь замечательные замыслы и цели. Мне догадываться о них не положено. Ни жалости, ни снисхождения тоже не ждать. Я — говорящая пылинка, которая очень скоро замолчит навсегда. Что ж, превосходно. Я не нужен — значит, ничего не должен.
Нежным женским лицом и зеленой травой
Буду я наслаждаться, покуда живой.
Пил вино, пью вино и, наверное, буду
Пить вино до минуты своей роковой!
Меняю ваше мироздание на алкогольную дозу, в данных исторических условиях — на тыквенную бутыль красной финиковой бормотухи. Потому что в мироздании нет свободы, а в бормотухе она есть. Ненастоящая? Конечно: тут все ненастоящее, реальна только смерть.
Да пребудет вино неразлучно с тобой!
Пей с любою подругой из чаши любой
Виноградную кровь, ибо в черную глину
Превращает людей небосвод голубой.
А я у меня один. И у вас другого меня не будет. И с моей точки зрения — с точки зрения пальмы или пылинки, зачем-то наделенной здравым смыслом, — это жестоко и неумно. И обидно. Фантазия пусть подслащивает эту обиду литературой, философией, религией. А Здравый Смысл предпочитает асимметричный ответ, а именно — финиковую.
В жизни трезвым я не был, и к богу на суд
В Судный день меня пьяного принесут!
До зари я лобзаю любезную чашу,
Обнимаю за шею любезный сосуд.
Вообще-то никто не видел Хайяма пьяным. Он, может быть, и не прикасался к спиртному, и все свои застолья сочинил — как Бунин приключения в темных аллеях.
Кстати, Хайям тоже толкует о приключениях, но как бы на уровне теоретических рекомендаций:
С той, чей стан — кипарис, а уста — словно лал,
В сад любви удались и наполни бокал,
Пока рок неминуемый, волк ненасытный,
Эту плоть, как рубашку, с тебя не сорвал!
Тотчас виден геометр, мастер уравнений: задери девушке рубашку, пока с тебя не сорвали тело. И астроном, автор календаря — лучшего, говорят, в мире (а впрочем, ненужного): тут секунда в космической цене.
Брось молиться, неси нам вина, богомол,
Разобьем свою добрую славу об пол.
Все равно ты судьбу за подол не ухватишь —
Ухвати хоть красавицу за подол!
И видно также, что не красавицы у него на уме.
Живи он столетием раньше да попади ко двору Владимира Красного Солнышка, — была бы сейчас Российская Федерация крупнейшим мусульманским государством. Ведь только и не понравился в исламе нашему равноапостольному — безусловный запрет на вино. Так он и отрезал в 986 году исламским богословам: ваша религия для нас неприемлема, поскольку осуждает веселие Руси. Омар Хайям полюбился бы великому князю. Вдвоем они сочинили бы, пожалуй, славную веру, и она завоевала бы весь мир.
Не у тех, кто во прах государства поверг, —
Лишь у пьяных душа устремляется вверх!
Надо пить: в понедельник, во вторник, в субботу,
В воскресение, в пятницу, в среду, в четверг.
Но Хайям служил султану — и непонятно, как и почему жил довольно долго и умер своей смертью. Какие бы ни были математические заслуги — критиковать в самиздате самое передовое, официальное, наконец единственно верное учение — за это ни в одиннадцатом веке, ни в двенадцатом по головке не гладили.
Остается предположить, что империя сельджукидов была отчасти правовое государство: не пойман — не автор; тексты ходят по рукам, мало ли кому припишет их неизвестный составитель рукописного сборника...
И, наверное, Хайям был гениальный конспиратор. Ни единого автографа не оставил. И прижизненных сборников тоже не нашлось ни одного.
Не горюй, что забудется имя твое.
Пусть тебя утешает хмельное питье.
До того, как суставы твои распадутся —
Утешайся с любимой, лаская ее.
Это жутко осложнило жизнь филологам: в дошедших до нас диванах, или как они там, эти сборники, зовутся — под именем Хайяма живут чуть ли не полторы тысячи рубаи (название жанра; во множественном числе — рубайат). Стихи подражателей, стихи пародистов, любые стихи о выпивке — все у потомков сходило за Хайяма.
Скачать книгу [0.22 МБ]