Необходимость может быть определена двояким образом соответственно двум определениям причины, в которые она входит как существенная часть. Она состоит или в постоянном соединении похожих друг на друга объектов, или в заключении ума об одном объекте на основании другого. Но необходимость в том и другом своем значении (которые в сущности одинаковы), по общему, хотя и молчаливому, признанию, и в [философских] школах, и на кафедре, и в обыденной жизни всегда приписывалась воле человека; никто никогда не пытался отрицать, что мы можем выводить заключения относительно человеческих поступков и что эти заключения основаны на познанной путем опыта связи сходных поступков со сходными мотивами, наклонностями и условиями. Единственная деталь, в связи с которой возможно разногласие, состоит в том, что кто-нибудь, пожалуй, не согласится назвать необходимостью указанное свойство человеческих поступков,-однако если смысл понятен, то слово, надеюсь, ничему не повредит,-или, быть может, кто-нибудь станет утверждать возможность открыть нечто большее в действиях материи. Надо сознаться, однако, 410 это не может иметь никакого значения для нравственности или религии, как бы ни было это важно для естественной философии или метафизики. Быть может, мы ошибаемся, утверждая, что у нас нет иной идеи о необходимости, или связи между действиями тел, но мы, без сомнения, не приписываем действиям нашего духа ничего, кроме того, что каждый признает и должен безусловно признать за ними. Мы ничего не изменяем в общепринятой ортодоксальной теории воли. а вносим изменение только в теорию материальных объектов и причин. Во всяком случае, нет ничего невиннее нашей доктрины.
Так как все законы основаны на наградах и наказаниях, то в качестве основного принципа предполагается, что эти мотивы оказывают постоянное и единообразное влияние на дух, содействуя хорошим поступкам и предупреждая дурные. Мы можем давать этому влиянию какое угодно название, но, так как оно обычно связано с действием, его следует признать причиной и рассматривать как пример той необходимости, которую мы хотим здесь обосновать.
Единственным надлежащим объектом ненависти или мщения является личность, или существо, обладающее мышлением и сознанием; и если какие-нибудь преступные или предосудительные действия возбуждают такое чувство, то лишь вследствие своего отношения к личности или в силу своей связи с ней. Поступки по самой своей природе суть нечто временное и преходящее; если их не вызывает какая-либо причина, коренящаяся в характере и склонностях совершившего их лица, они не могут ни способствовать его славе, будучи хороши, ни бесчестить его, будучи дурны. Поступки сами по себе могут заслуживать порицания, противоречить всем правилам нравственности и религии, но человек не ответствен за них: поскольку они не были вызваны каким-либо постоянным и непреходящим свойством характера и не оставляют такого же рода последствий, человек не может подвергаться за них наказанию или мщению. Таким образом, согласно принципу, отрицающему необходимость, а следовательно, и причинность, человек, совершив самое ужасное преступление, остается столь же чистым и незапятнанным, как и в момент своего рождения; характер человека не имеет ничего общего с его поступками, коль скоро последние не вытекают из него, и безнравственность поступков никогда не может служить доказательством развращенности характера.
Людей не порицают за поступки, совершенные по невежеству или в силу случайности, каковы бы ни были их последствия. Почему? Потому что основания этих поступков - мгновенные, кончающиеся вместе с ними. Людей меньше порицают за поступки, совершенные поспешно и необдуманно, чем за те, которые совершены предумышленно. Отчего же так? Оттого что, хотя горячий темперамент и является в духе постоянной причиной или началом, но действует он лишь с промежутками и не портит всего характера человека. Далее, раскаяние искупает всякое преступление, если оно сопровождается изменением жизни и поступков. Чем же можно это объяснить? Исключительно тем, что поступки делают человека преступным лишь постольку, поскольку они доказывают присутствие в его духе преступных принципов, а когда вследствие изменения этих принципов они перестают быть верными показателями последних, они утрачивают и характер преступности. Но, если бы не доктрина необходимости, поступки никогда не были бы такими верными показателями, а следовательно, не были бы и преступными.
Столь же легко доказать с помощью тех же аргументов, что свобода, согласно приведенному выше определению, признаваемому всеми людьми, тоже существенна для нравственности, что к несвободным человеческим поступкам неприложима нравственная оценка и что ни один из них не может быть объектом похвалы или порицания. Ибо если поступки бывают объектом нашего нравственного чувства, лишь поскольку они являются показателями внутреннего характера. страстей и аффектов, то невозможно, чтобы эти поступки вызывали похвалу или порицание в тех случаях, когда они не вытекают из этих принципов, но обусловлены исключительно внешним принуждением.
Я не претендую на то, чтобы предупредить или отклонить все возражения против этой теории необходимости и свободы. Я предвижу и другие возражения, основанные на доводах, которые здесь не были рассмотрены. Так, могут сказать, что если волевые акты подлежат тем же законам необходимости, что и действия материи, то существует непрерывная цепь необходимых причин, предустановленная и предопределенная цепь, идущая от первопричины всего к каждому единичному хотению каждого человеческого существа. Нигде во вселенной нет ни случайности, ни безразличия, ни свободы; действуя, мы в то же время являемся объектом воздействия. Последний виновник всех наших хотений - Создатель мира, впервые сообщивший движение всей этой огромной машине и поставивший все существующее в то определенное положение, из которого должно вытекать в силу неизбежной необходимости всякое последующее явление. Поэтому поступки людей или совсем не могут быть безнравственными, ибо они порождены столь благой причиной, или же, будучи безнравственными, должны навлекать и на Творца такое же обвинение, коль скоро он считается их первопричиной и виновником. Ибо подобно тому как человек, взорвавший мину, ответствен за все последствия своего поступка независимо от того, длинный или короткий он употребил фитиль, так и Существо, производящее первую причину, будь оно конечным или бесконечным, является виновником и всех остальных причин и должно разделять предназначенные для них похвалу и порицание, если установлена непрерывная цепь необходимых причин. При рассмотрении последствий любого человеческого поступка мы на основании неоспоримых доводов выводим это правило из наших ясных и неизменных идей о нравственности, и эти доводы должны приобретать еще большую силу, когда их применяют к хотениям и намерениям Существа бесконечно мудрого и могущественного. В оправдание такого ограниченного существа, как человек, могут быть приведены невежество или немощь, но эти несовершенства неприложимы к нашему Творцу. Он предвидел, повелел, пожелал все те действия людей, которые мы так необдуманно называем преступными. В силу этого мы должны прийти к заключению, что или они не преступны, или же за них ответственно Божество, а не человек. Но так как оба эти положения бессмысленны и нечестивы, то отсюда следует, что доктрина, из которой они выведены, вряд ли может быть верной, если к ней применимы те же возражения. Бессмысленное следствие, если оно необходимо, доказывает бессмысленность первоначальной доктрины, подобно тому как преступные действия делают преступной и первопричину, если связь между первыми и второй необходима и неизбежна.
Это возражение состоит из двух частей, которые мы рассмотрим по отдельности. Во-первых, если человеческие действия могут быть прослежены вплоть до их источника - Божества через посредство необходимой цепи, они никогда не могут быть преступными в силу бесконечного совершенства Существа, от которого они берут свое начало которое может желать лишь того, что безусловно хорошо и достойно похвалы. Во-вторых, если они преступны, мы должны отвергнуть атрибут совершенства, который приписываем Божеству, признать последнее первоначальным виновником греховности и безнравственности всех его творений.
Ответ на первое возражение представляется ясным и убедительным. Многие философы после тщательного исследования всех явлений природы включают, что целое, рассматриваемое как единая система, в каждый период своего существования устроено с совершенным благопроизволением и возможно, что в конце концов уделом всех творений будет высшее счастье без всякой примени положительного или абсолютного зла и несчастья. Всякое физическое зло, говорят они, является существенной частью этой благой системы, оно не могло бы быть устранено даже самим Божеством, коль скоро мы признаем его премудрым, без того, чтобы это не навлекло еще большее зло или исключило большее добро, которое окажется последствием данного зла. С помощью этой теории многие философы и, между прочим, древние стоики находили утешение во всех горестях, поучая своих учеников, что постигшие их бедствия в действительности благо для вселенной и что при более широком взгляде, способном объять всю систему природы, всякое явление становится предметом радости и восторга. Но, несмотря на все свое правдоподобие и возвышенность, на практике этот довод вскоре оказывается слабым и недействительным. Без сомнения, вы скорее раздражите, чем успокоите человека, прикованного к постели мучительной подагрой, если будете проповедовать ему справедливость общих законов, которые породили в его организме вредоносные соки и провели их по соответствующим каналам к жилам и нервам, где они вызывают в настоящее время столь острые мучения: Такие широкие взгляды могут на минуту прельстить воображение теоретика, пребывающего в покое и безопасности, но не способны постоянно сохранять господство над его умом, хотя бы последний и не был потрясен страданиями или аффектами; тем менее могут эти взгляды устоять, подвергшись нападению таких могучих соперников. Аффекты вызывают в нас более узкий и естественный взгляд на их объект; придерживаясь порядка, более приличествующего немощи человеческого духа, мы принимаем в расчет только окружающие нас существа, и действовать нас заставляют такие явления, которые кажутся добром или злом в пределах этой частной системы.
С нравственным злом дело обстоит так же, как и с физическим. Нет оснований предполагать, что отдельные соображения, столь мало убедительные по отношению к последнему, окажут более сильное влияние, будучи применены к первому. Дух человеческий создан природой так, что пристолкновении с некоторыми характерами, наклонностями и поступками он мгновенно испытывает чувство одобрения или порицания, и нет эмоций, которые были бы более существенными для его строения и склада. Одобрение у нас вызывают главным образом характеры, способствующие миру и безопасности человеческого общества, а порицание-преимущественно те характеры, которые вредны обществу и разрушают его. Поэтому с полным основанием можно предположить, что нравственные чувствования прямо или косвенно обусловлены размышлением над этими противоположными интересами. Пусть философские размышления приводят к иному мнению или предположению, а именно к тому, что в отношении к целому все справедливо и что качества, вредные для общества, в сущности так же благодетельны и так же соответствуют изначальному стремлению природы, как и те, которые более непосредственно способствуют его счастью и благосостоянию. Но разве такие отдаленные и шаткие умозрения в состоянии одержать верх над чувствами, вызываемыми естественным и непосредственным взглядом на вещи? Разве досада человека, у которого украли значительную сумму денег, сколько-нибудь умеряется подобными возвышенными размышлениями? Так почему бы не считать совместимым с последними моральное негодование человека по поводу преступления? Почему бы признание реального различия между пороком и добродетелью, равно как и между физической красотой и безобразием, не могло быть примирено со всеми умозрительными философскими системами? То и другое различие основано на естественных чувствах человеческого духа, и чувства эти не должны ни подчиняться каким-либо философским теориям или умозрениям, ни изменяться под их влиянием.
Второе возражение не допускает столь легкого и удовлетворительного ответа, и нет возможности объяснить, каким образом Божество может быть косвенной причиной всех поступков людей, не будучи виновником греха и безнравственности. Все это тайны, с которыми предоставленный сам себе естественный разум не способен справиться; какой бы системы он ни придерживался, он с каждым шагом, предпринимаемым для разрешения подобных вопросов, непременно будет запутываться в безысходных затруднениях и даже противоречиях. Примирение безразличия и случайности человеческих поступков с предвидением или же оправдание безусловных велений Божества и в то же время освобождение его от виновности в грехе до сих пор превышали силы философии. Для нее окажется счастьем, если она после всего сказанного сознает всю дерзость своих стремлений проникнуть в эти возвышенные тайны и, оставив область, полную столь темных вопросов и недоразумений, с подобающей ей скромностью вернется к своей истинной и настоящей задаче- рассмотрению обыденной жизни; здесь она найдет достаточно затруднений, к которым может приложить свои изыскания, не пускаясь в необъятный океан сомнений, колебаний и противоречий.
ГЛАВА IX О РАССУДКЕ ЖИВОТНЫХ
Все наши заключения относительно фактов основаны на своего рода аналогии, заставляющей нас ожидать от всякой причины тех же действий, которые, по нашему наблюдению, вызывались сходными с ней причинами. Если причины вполне сходны, то аналогия совершенна и заключение, выведенное на ее основании, считается достоверным и убедительным. При виде куска железа никто никогда не сомневается, что найдет в нем вес и сцепление частиц, как и во всех других кусках железа, которые ему приходилось наблюдать. Но если объекты не отличаются столь полным сходством, то и аналогия менее совершенна, а заключение менее убедительно, хотя оно все же сохраняет некоторую силу в зависимости от степени подобия и сходства. Посредством заключений этого вида анатомические наблюдения, сделанные над одним животным, переносятся нами на всех; если, например, вполне доказано, что кровообращение наблюдается у одного животного, как-то у лягушки или рыбы, то это дает нам сильное основание предполагать, что оно должно иметь место и у всех. Подобные наблюдения, основанные на аналогии, могут быть распространены еще дальше и приложены даже к той науке, которую мы в настоящее время трактуем. Всякая теория, с помощью которой мы объясняем операции человеческого ума или происхождение и связь человеческих аффектов, приобретает большую достоверность, если мы найдем, что та же теория необходима для объяснения тех же явлений у всех других живых существ. Попробуем приложить это к той гипотезе, с помощью которой мы старались в предшествующих рассуждениях объяснить все заключения из опыта; мы надеемся, что эта новая точка зрения будет способствовать подтверждению всех прежних замечаний.
Во-первых, очевидно, что животные подобно людям многому научаются из опыта и заключают, что одинаковые явления всегда будут следовать из одинаковых причин. Благодаря этому принципу они знакомятся с наиболее наглядными свойствами внешних объектов и мало-помалу с самого своего рождения накопляют запас знаний относительно природы огня, воды. земли, камней, высот, глубин и т.п., а также относительно действий, ими производимых. Невежество и неопытность молодых животных ясно видны в сравнении с хитростью и проницательностью старых, научившихся путем долгого наблюдения избегать того, что им вредило, и стремиться к тому, что доставляло им удобство или удовольствие. Лошадь, привыкшая к скаковому полю, знает высоту препятствия, через которое она может перепрыгнуть, и никогда не попытается сделать того, что превышает ее силу и ловкость. Старая борзая всегда оставит более утомительную часть охоты молодой и станет так, чтобы встретить зайца, когда он возвращается по своим следам, причем все предположения, которые она делает в данном случае, основаны исключительно на наблюдении и опыте.
Это проявляется еще яснее в воздействии выучки и воспитания на животных, которые путем надлежащего применения наград и наказаний могут быть обучены каким угодно действиям, даже наиболее противоречащим их естественным инстинктам и склонностям. Разве не опыт вызывает у собаки представление боли, когда вы грозите ей или замахиваетесь на нее хлыстом, собираясь побить ее? Разве не опыт заставляет ее отзываться на кличку и заключать на основании этих произвольно выбранных звуков, что вы имеете в виду именно ее, а не кого-нибудь из ее сотоварищей и что вы ее зовете, когда произносите эти звуки определенным образом, с особой интонацией и особым ударением?
Как легко заметить, во всех этих случаях животное заключает о факте, выходящем за пределы того, что непосредственно воспринимается его чувствами, и это заключение всецело основано на прошедшем опыте, причем животное ожидает от наличного объекта таких же следствий, которые, по его наблюдению, всегда вытекали из сходных объектов.
Во-вторых, невозможно, чтобы это заключение, делаемое животным, было основано на каком-либо процессе аргументации или рассуждения, в результате которого животное пришло бы к выводу, что одинаковые явления должны следовать за одинаковыми объектами и что природа всегда останется неизменной в своих действиях. Ибо, если подобного рода аргументы и существуют в действительности, они, без сомнения, слишком глубоки для таких несовершенных умов; ведь даже философский ум может открыть и отметить их только благодаря величайшей тщательности и вниманию. Итак, животные основывают эти заключения не на рассуждении; так же поступают дети и большинство людей в своих обычных действиях и заключениях и даже сами философы, которые в деятельной части своей жизни в общем не отличаются от обыкновенных людей и подчиняются тем же правилам. Природа должна была позаботиться о каком-нибудь другом принципе, более общедоступном и легко применимом; да и нельзя было доверить такой неизмеримо важный для жизни акт, как заключение о действиях на основании причин, ненадежному процессу рассуждения и аргументации. Если это казалось сомнительным по отношению к человеку, то относительно животных это несомненно, и, коль скоро наш вывод твердо установлен в одном случае, у нас есть веское основание считать, исходя из всех правил аналогии, что он должен быть признан вообще, без всяких исключений или ограничений. Только привычка заставляет животных от всякого объекта, поражающего их внешние чувства, заключать о его обычном спутнике, и только она при появлении одного объекта переносит их воображение к представлению другого тем особым способом, который мы называем верой. Ничем иным эта операция не может быть объяснена в применении как к высшим, так и к низшим классам чувствующих существ, доступных нашему наблюдению*.
* Поскольку все заключения, касающиеся фактов или причин, основаны исключительно на привычке, можно спросить: как же получается, что люди настолько превосходят животных, а один человек-другого в способности рассуждения? Разве одна и та же привычка не оказывает одинакового влияния на всех?
Мы постараемся объяснить здесь вкратце большую разницу, существующую между человеческими умами; после этого будет уже легко понять причину различия между людьми и животными.
1. Прожив некоторое время и свыкнувшись с единообразием природы, мы приобретаем общую привычку, в силу которой всегда переносим известное на неизвестное и представляем себе, что последнее обладает сходством с первым. В силу этого общего принципа привычки мы считаем даже один эксперимент достаточным основанием для заключения и ожидаем сходного явления с некоторой степенью достоверности, если эксперимент был произведен точно и исключал воздействие каких-либо посторонних условий. Поэтому считается очень важным наблюдать следствия вещей; а так как один человек может значительно превосходить другого во внимании, памяти и наблюдательности, то это делает их заключения весьма различными.
2. Когда действие производится благодаря сочетанию нескольких причин, один ум может оказаться намного более широким, чем другой, более способным объять всю систему объектов и правильно вывести их следствия.
3. Один человек способен вывести более длинный ряд следствий, чем другой.
4. Немногие люди могут думать долго, не спутывая мыслей и не принимая одну за другую; бывают разные степени этого недостатка.
5. То условие, от которого зависит действие, часто сплетено с другими условиями-посторонними и лишними. Выделение первого часто требует большого внимания, точности и тщательности.
6. Составление общих правил на основании единичных наблюдений-очень тонкая операция, и весьма легко допустить здесь ошибки из-за торопливости или узости ума, неспособного рассмотреть вопрос со всех сторон.
7. Когда мы рассуждаем на основании аналогий, самые правильные заключения делает тот человек, который имеет больший опыт или же более быстр в придумывании аналогий.
8. Склонности, зависящие от предубеждения, воспитания, аффектов, принадлежности к той или иной партии и т. д., оказывают на один ум большее влияние, чем на другой.
9. После того как мы приобрели доверие к свидетельствам людей, книги и разговоры гораздо больше расширяют сферу опыта и мыслей одного человека, нежели другого.
Легко было бы найти и много других условий различия между человеческими умами.
Но хотя животные приобретают немалую часть своих знаний из наблюдений, немало получают они также изначально, из рук самой природы, и эти знания значительно превосходят ту степень умения, которой животные обычно обладают; причем знания эти почти не умножаются после самой долгой практики и опыта. Мы называем их инстинктами и обычно удивляемся им, как чему-то исключительному и необъяснимому посредством каких-либо исследований, производимых человеческим умом. Но наше удивление, быть может, пройдет или уменьшится, если мы примем во внимание, что заключения из опыта, общие нам с животными и руководящие всем нашим поведением в жизни,-это не что иное, как род инстинкта, или механической силы, которая действует в нас неведомо для нас самих и которой не управляют в ее главных действиях те отношения между идеями или сравнения их, которые являются истинными объектами приложения наших интеллектуальных способностей. Хотя это и разные инстинкты, но не что иное, как инстинкт, учит человека избегать огня, подобно тому как инстинкт же столь тщательно обучает птицу искусству сидения на яйцах и всей расчетливости, всему порядку выращивания птенцов.
ГЛАВА Х О ЧУДЕСАХ
Часть 1
В сочинениях д-ра Тиллотсона есть аргумент против реального присутствия, достигающий такой степени сжатости, изящества и силы, какой только можно требовать от доказательства, направленного против доктрины, столь мало заслуживающей серьезного опровержения. Все признают, говорит этот ученый прелат, что авторитет как Священного писания, так и предания основан только на свидетельстве апостолов, видевших своими глазами чудеса, с помощью которых наш Спаситель доказал божественность своей миссии. Таким образом, очевидность истинности христианской религии для нас меньше, нежели очевидность истинности восприятий наших чувств, ибо уже для основателей нашей религии первая была не больше последней; между тем эта очевидность явно должна была ослабевать, переходя от апостолов к их ученикам. Очевидно также, что никто не может относиться к свидетельству последних с таким же доверием, как к непосредственному объекту своих чувств. Но более слабая очевидность никогда не может уничтожить более сильную; поэтому, как бы ясно ни была нам открыта в Священном писании доктрина о реальном присутствии, мы поступили бы наперекор правилам здравого рассудка, если бы приняли ее. Доктрина эта противоречит свидетельству наших чувств; между тем ни Священное писание, ни предание, на которых, по предположению, построена эта доктрина, не обладают очевидностью этого свидетельства, если рассматривать и то и другое как внешние свидетельства, а не считать, что они влияют на сердца людей благодаря непосредственному воздействию Святого Духа.
Нет ничего удобнее такого решающего аргумента: он должен по крайней мере принудить к молчанию самое дерзкое ханжество и суеверие и освободить нас от их назойливых домогательств. Я льщу себя надеждой, что мною найден такого же рода аргумент, с помощью которого, если он верен, разумные и образованные люди будут постоянно бороться против всяких суеверных заблуждений, так что он останется полезным, пока стоит мир, ибо, мне думается, в течение всего этого времени не прекратятся рассказы о чудесах и сверхъестественных случаях в истории, как священной, так и светской.
Хотя опыт и является нашим единственным руководителем, когда мы делаем заключения о фактах, но надо сознаться, что этот руководитель не всегда непогрешим и иногда способен ввести нас в заблуждение. Всякий, кто при нашем климате стал бы ожидать лучшей погоды в июне, чем в декабре, рассуждал бы правильно и согласно с опытом; но несомненно, что факты могут и не подтвердить его ожиданий. Однако, заметим мы, он не мог бы в таком случае жаловаться на опыт, ибо последний обычно наперед знакомит нас с неопределенностью через противоречивость явлений, которую мы можем изучить благодаря прилежному наблюдению. Не все действия с одинаковой достоверностью следуют из своих предполагаемых причин; некоторые явления во всех странах и во все времена всегда соединялись друг с другом, иные же были более изменчивы и иногда обманывали наши ожидания; так что наши заключения, касающиеся фактов, могут достигать всевозможных степеней уверенности - от высшей достоверности до низшего вида моральной очевидности.
Поэтому разумный человек соразмеряет свою веру с очевидностью; при таких заключениях, которые основаны на непогрешимом опыте, он ожидает явления с высшей степенью уверенности и рассматривает свой прошлый опыт как полное доказательство того, что данное событие наступит в будущем. В других же случаях он действует с большей осторожностью: взвешивает противоположные опыты, рассматривает, которая из сторон подкрепляется большим числом опытов, склоняется к этой стороне, все еще сомневаясь и колеблясь, и когда наконец останавливается на определенном решении, очевидность не превосходит того, что мы называем собственно вероятностью. Итак, всякая вероятность требует противопоставления опытов и наблюдений, причем одна сторона должна перевешивать другую и порождать известную степень очевидности, пропорциональную этому превосходству. Сто примеров или опытов, с одной стороны, и пятьдесят-с другой, порождают неуверенное ожидание того или другого явления, тогда как сто однородных опытов и только один противоречащий им естественно вызывают довольно высокую степень уверенности. В каждом случае мы должны сопоставлять противоположные опыты, поскольку они противоположны, и вычитать меньшее число их из большего, чтобы узнать точную степень преобладающей очевидности.
Применим теперь эти принципы к частному примеру; легко заметить, что нет заключений более обычных, полезных и даже необходимых для человеческой жизни, чем заключения, основанные на свидетельстве людей и показаниях очевидцев, или лиц, наблюдавших какое-нибудь событие. Быть может, кто-нибудь станет отрицать, что подобного рода заключения основаны на отношении причины и действия. Я не стану спорить о словах; достаточно будет заметить, что уверенность в действительности любого подобного аргумента основана у нас исключительно на наблюдении правдивости человеческих свидетельств и обычного соответствия между фактами и показаниями свидетелей. Так как общее правило гласит, что нет доступной нашему наблюдению связи между объектами и все заключения, которые мы можем выводить относительно одного объекта, исходя из другого, основаны исключительно на нашем ознакомлении из опыта с их постоянным и правильным соединением, то очевидно, что мы не должны делать исключения из этого общего правила в пользу людских свидетельств, связь которых с любым явлением сама по себе так же мало необходима, как и всякая другая. Если бы память не обладала известной степенью устойчивости, если бы люди не имели в общем склонности к правде и принципам честности, если бы они не испытывали стыда, когда их уличают во лжи, если бы, говорю я, мы не могли узнать из опыта, что все эти качества свойственны человеческой природе, мы никогда не питали бы ни малейшего доверия к свидетельству людей. Человек безумный или же известный своей лживостью и подлостью не пользуется у нас никаким авторитетом.
Так как очевидность, связанная с показаниями свидетелей и рассказами людей, основана на прошлом опыте, то она меняется вместе с опытом и рассматривается или как доказательство, или же как вероятность сообразно тому, постоянна или изменчива связь между различного рода свидетельствами и фактами. Во всех суждениях такого рода надо принимать в расчет множество условий, а последнее мерило, с помощью которого мы разрешаем все возможные споры по этому поводу, всегда берется из опыта и наблюдения. Если этот опыт не вполне единообразен, он подобно всякому другому роду очевидности сопровождается неизбежной противоречивостью наших суждений, а также противоположностью и взаимным исключением аргументов. Мы часто колеблемся, принимать ли показания других людей, взвешиваем противоположные обстоятельства, вызывающие сомнение или неуверенность, и когда открываем превосходство одной из сторон, то склоняемся к ней, хотя наша уверенность все же уменьшается по мере усиления противоположной стороны.
В данном случае противоположность очевидностей может быть вызвана различными причинами: противоречивостью свидетельств, характером или числом свидетелей, тем способом, каким они дают свои показания, или же совокупностью всех этих условий. Мы относимся с недоверием к какому-нибудь факту, когда свидетели противоречат друг другу, когда их немного или же они не возбуждают доверия, когда они заинтересованы в том, что утверждают, когда они дают свои показания неуверенно или, наоборот, сопровождают их слишком горячими заверениями. Существует много подобного рода обстоятельств, способных уменьшить или свести на нет силу всякого аргумента, основанного на свидетельстве людей. Предположим, например, что факт, который мы стараемся установить с помощью людских свидетельств, принадлежит к разряду необычных и чудесных; в таком случае очевидность факта, основанная на этих свидетельствах, может в той или иной степени уменьшиться пропорционально тому, насколько необычен сам факт. Причина нашего доверия к свидетелям и историкам основана не на какой-либо связи, которую мы a priori усматриваем между свидетельством и реальностью, а на том, что мы привыкли находить соответствие между первым и второй. Но когда засвидетельствованный факт принадлежит к разряду тех, которые мы наблюдали очень редко, то происходит столкновение между двумя противоположными опытами, один из которых опровергает другой, насколько позволяет его сила, а преобладающий может воздействовать на наш ум лишь благодаря той силе, которая у него остается. Тот же самый принцип опыта, который дает нам некоторую долю уверенности в показаниях свидетелей, в этом случае в еще большей мере удостоверяет нам несуществование факта, который они стараются установить; а это противоречие влечет за собой сопоставление веры, с одной стороны, и авторитета- с другой, и их взаимное уничтожение.
Я не поверил бы этому рассказу, даже если бы его передал мне сам Катан, - вот поговорка, существовавшая в Риме еще при жизни этого философа-патриота*.
* Plutarch in Vita Catonis.
Таким образом, допускалось, что недостоверность факта может поколебать даже такой авторитет.
Индийский князь, поначалу отказавшийся верить рассказам о действии мороза, рассуждал правильно; и естественно, что потребовались очень веские свидетельства для того, чтобы заставить его согласиться с фактами, обусловленными состоянием природы, совершенно незнакомым ему и столь мало похожим на те явления, с которыми dH постоянно и регулярно знакомился на опыте. Хотя эти факты не противоречили его опыту, однако они и не согласовались с ним*.
* Конечно, ни один индиец не мог бы знать из опыта, замерзает ли вода в холодном климате; ведь там природа находится в совершенно незнакомом ему состоянии, и к чему оно приводит, он не может узнать a priori. Это было бы для него совершенно новым опытом, а результаты такового всегда неопределенны. Иногда, конечно, можно предполагать на основании аналогии, каков будет результат, но предположение это так и останется предположением. Надо признать, что в данном примере замерзание воды происходит вопреки правилам аналогии и ни один разумный индиец не мог бы его предвидеть. Действие холода на воду не является постепенным, зависящим от степеней холода; как только вода достигает точки замерзания, она в одно мгновение переходит из совершенно жидкого состояния в состояние полной твердости. В силу этого подобное явление может быть названо необычным и требующим очень веских свидетельств для того, чтобы люди, живущие в теплом климате, поверили в его реальность; но все же оно не чудесно и не противоречит тому порядку природы, который единообразно наблюдается нами на опыте при одинаковых условиях. Жители Суматры всегда видели воду жидкой в своем климате, и замерзание их рек должно было бы считаться чудом. Но они никогда не видели воды в Московии в зимнее время и поэтому не могут знать ничего достоверного о влиянии на нее холода в этой стране.
Но для того чтобы стала большей вероятность доказательства, противоречащего показаниям свидетелей, предположим, что утверждаемый ими факт не только необычен, но и прямо-таки чудесен; предположим также, что свидетельство, рассматриваемое отдельно, само по себе, равносильно полному доказательству; в таком случае у нас налицо два противоречащих друг другу доказательства, из которых сильнейшее должно одержать верх, причем сила его ослабеет пропорционально силе противного доказательства.
Чудо есть нарушение законов природы, а так как эти законы установил твердый и неизменный опыт, то доказательство, направленное против чуда, по самой природе факта настолько же полно, насколько может быть полным аргумент, основанный на опыте. Почему более чем вероятно, что все люди должны умереть, что свинец не может сам собой висеть в воздухе, что огонь истребляет дерево и заливается водой? Только потому, что эти явления согласуются с законами природы и требуется нарушение этих законов или, другими словами, чудо для того, чтобы их предотвратить. То, что совершается согласно общему течению природы, не считается чудом. Не чудо, если человек, казалось бы, пребывающий в полном здравии, внезапно умрет, ибо, хотя такая смерть и более необычна, чем всякая другая, тем не менее мы нередко наблюдали ее. Но если умерший человек оживет, это будет чудом, ибо такое явление не наблюдалось никогда, ни в одну эпоху и ни в одной стране. Таким образом, всякому чудесному явлению должен быть противопоставлен единообразный опыт, иначе это явление не заслуживает подобного названия. А так как единообразный опыт равносилен доказательству, то против существования какого бы то ни было чуда у нас есть прямое и полное доказательство, вытекающее из самой природы факта, причем оно может быть опровергнуто только противоположным, более сильным доказательством и только в последнем случае чудо может стать вероятным*.
* Иногда явление само по себе может и не казаться противоречащим законам природы, но тем не менее, если бы оно осуществилось, его можно было бы в силу известных обстоятельств назвать чудом, потому что фактически оно противоречит этим законам. Так, если бы какое-нибудь лицо, ссылаясь на власть, дарованную ему Богом, могло повелеть больному стать здоровым, здоровому-пасть мертвым, облакам- изливать дождь, ветрам-дуть,-словом, могло бы повелеть возникнуть множеству естественных явлений, которые тотчас же и последовали бы согласно его приказанию, эти явления по справедливости считались бы чудесами, потому что в данном случае они действительно противоречат законам природы. Если останется подозрение, что явление и приказание совпали случайно, - чуда нет и нет нарушения законов природы. Если же такое подозрение устранено, то очевидно, что чудо и нарушение этих законов налицо, ибо если бы слово или повеление человека могло произвести такое действие, то это в высшей степени противоречило бы природе. Чудо может быть точно определено как нарушение закона природы особым велением Божества или вмешательством какого-нибудь невидимого деятеля. Чудо может быть или доступно наблюдению людей, или нет,-это не изменяет его природы и сущности. Если бы дом или корабль поднялся на воздух, это было бы явным чудом, но если бы поднялось на воздух перо при недостаточной для этого силе ветра, это явление было бы таким же истинным, хотя и не столь очевидным для нас, чудом.
Естественным выводом из всего сказанного является нижеследующее (и это общее правило, вполне достойное нашего внимания): никакое свидетельство не достаточно для установления чуда, кроме такого, ложность которого была бы большим чудом, нежели тот факт, который оно стремится установить. Да и в этом случае происходит взаимное уничтожение аргументов, причем сильнейший дает нам только уверенность, сообразную степени силы, остающейся у него после вычета слабейшего аргумента. Когда кто-либо говорит, что видел, как умерший человек ожил, я тотчас же спрашиваю себя, что вероятнее: то, что это лицо обманывает меня или само обманывается, или же то, что факт, о котором оно рассказывает, действительно имел место. Я взвешиваю оба чуда и выношу суждение в зависимости от того, которое из них одержит верх, причем отвергаю всегда большее чудо. Если ложность показания свидетеля была бы большим чудом, нежели само явление, о котором он рассказывает, тогда, и только тогда, мог бы он претендовать на веру, или согласие, с моей стороны.
Часть II
В предыдущем рассуждении мы предположили, что свидетельство, обосновывающее чудо, иногда может быть равносильно полному доказательству и что ложность такого свидетельства была бы истинным чудом; но легко показать, что мы сделали слишком щедрую уступку и что ни одно чудо никогда не было обосновано столь очевидно.
Во-первых, во всей истории нельзя найти ни одного чуда, засвидетельствованного достаточным количеством людей, столь неоспоримо здравомыслящих, хорошо воспитанных и образованных, чтобы мы могли не подозревать их в самообольщении; столь несомненно честных, чтобы они стояли выше всякого подозрения в намерении обмануть других; пользующихся у всех таким доверием и такой репутацией, чтобы им было что потерять в случае, если бы их уличили во лжи, и в то же время свидетельствующих о фактах, в такой мере оказавшихся достоянием общественности и происшедших в столь известной части света, что разоблачение обмана было бы неизбежным. Все эти условия необходимы для того, чтобы дать нам полную уверенность в свидетельствах людей.
Во-вторых, мы можем отметить в человеческой природе такой принцип, после тщательного рассмотрения которого доверие, питаемое нами на основании свидетельств людей к какому бы то ни было чуду, значительно уменьшится. В своих заключениях мы обычно руководствуемся следующим правилом: объекты, не знакомые нам из опыта, похожи на те, которые мы знаем благодаря последнему; наиболее обычное всегда бывает и наиболее вероятным; если существует противоречие в аргументах, мы должны отдавать предпочтение тем из них, которые основаны на наибольшем количестве прошлых наблюдений. Но хотя, действуя согласно этому правилу, мы легко отвергаем всякий факт, до известной степени необыкновенный и невероятный, в дальнейшем мы не всегда соблюдаем это правило и, когда утверждают что-нибудь совершенно невероятное и чудесное, скорее охотно допускаем этот факт в силу того самого обстоятельства, которое должно было бы поколебать всю его вероятность. Поскольку аффект изумления и удивления, возбуждаемый чудесами, отличается приятностью, то он порождает в нас заметное стремление верить в вызывающие его явления. Дело доходит до того, что даже те люди, которые не могут наслаждаться этим удовольствием непосредственно и не верят в те чудесные явления, о которых им сообщают, все же любят принимать косвенное, отраженное участие в этом наслаждении и чувствуют гордость и удовольствие, если им удастся возбудить восхищение других людей.
С какой жадностью выслушиваются обычно чудесные рассказы путешественников, их описания морских и земных чудовищ, их повествования об изумительных приключениях, странных людях и диких обычаях! Но если с любовью к чудесному сочетается религиозность, то приходит конец здравому смыслу, и свидетельства людей в таком случае теряют всякое право на авторитетность. Религиозный человек может впасть в экстаз и воображать, будто он видит то, чего в действительности не существует; он может знать, что его рассказ-ложь, и тем не менее настаивать на нем с благими намерениями, а именно ради служения столь святому делу. А если даже он не поддается подобному самообольщению, то тщеславие, возбужденное в нем столь большим соблазном, влияет на него сильнее, чем на других людей, находящихся в иных условиях; такое же сильное воздействие может оказать на него и личный интерес. Его слушатели могут не обладать, да обыкновенно и не обладают, достаточной рассудительностью для того, чтобы подвергнуть анализу его свидетельство, а от той доли рассудительности, которая у них есть, они даже отказываются из принципа, когда речь идет о таких возвышенных и таинственных предметах. Но если бы они и были готовы прибегнуть к рассудку, страстность и пылкое воображение помешали бы его правильному применению. Их легковерие поощряет бесстыдство рассказчика, а его бесстыдство побеждает их легковерие.
Красноречие, достигшее высшей степени, оставляет мало места для разума или размышления; обращаясь исключительно к воображению или аффектам, оно пленяет податливых слушателей и усыпляет их ум. К счастью, оно редко достигает такой высоты; но если Цицерону или Демосфену с трудом удавалось влиять на аудиторию, состоявшую из римлян или афинян, то любой капуцин, любой бродячий или оседлый проповедник может оказать на большинство людей гораздо более сильное влияние, если только он затронет их грубые и низменные страсти.
Многочисленные примеры вымышленных чудес, пророчеств и сверхъестественных событий, ложность которых во все времена обнаруживалась благодаря их собственной нелепости, в достаточной степени доказывают сильную склонность человечества к необычайному и чудесному и, разумеется, должны внушать подозрение ко всем подобным рассказам. Таков наш естественный образ мыслей даже по отношению к самым обыденным и наиболее вероятным явлениям. Например, нет слухов, которые возникали бы так легко и распространялись бы так быстро, в особенности в деревне и провинциальных городах, как слухи относительно свадеб; стоит двум молодым людям одинакового общественного положения повидаться раза два, чтобы все соседи тотчас же начали соединять их. Слух этот быстро распространяется благодаря тому удовольствию, которое каждый находит в передаче такой интересной новости, в ее распространении и в том, чтобы первому сообщить ее. И это так хорошо известно, что ни один здравомыслящий человек не верит этим слухам, пока их не подтвердят какие-нибудь более сильные доказательства. Разве не те же аффекты или другие, еще более сильные, склоняют большинство людей страстно, без колебаний верить во все религиозные чудеса и рассказывать о них?
В-третьих, сильным доводом против всех рассказов о сверхъестественном и чудесном является тот факт, что они распространены преимущественно среди невежественных и диких народов; если же какие-либо из них и допускаются цивилизованным народом, то последний, наверное, унаследовал их от невежественных и диких предков, придавших им ту непререкаемость и авторитетность, которые всегда присущи общепринятым мнениям. Когда мы окидываем взором первоначальную историю всех наций, мы легко можем вообразить себя перенесенными в новый мир, где весь строй природы нарушен, и каждый элемент проявляет свою активность совершенно иначе, чем ныне. Сражения, революции, чума, голод и смерть никогда не бывают действиями тех естественных причин, с которыми мы знакомимся на опыте. Чудеса, предзнаменования, предсказания оракулов, небесные кары совершенно затемняют те немногие естественные события, которые перемешаны с ними. Но так как с каждой страницей эти чудеса становятся все более редкими, по мере того как мы приближаемся к просвещенным эпохам, мы вскоре начинаем понимать, что во всех этих случаях нет ничего таинственного или сверхъестественного, что во всем виновата обычная склонность человечества к чудесному и что, хотя склонность эту порой могут обуздать здравый смысл и знание, ее невозможно полностью искоренить из человеческой природы.
Странно, может сказать всякий рассудительный читатель, просматривая повествования этих удивительных историков, что такие сверхъестественные явления никогда не случаются в наши дни. Но, я думаю, нет ничего странного в том, что люди всегда были способны лгать. Вы, вероятно, видели достаточно примеров этой человеческой слабости, вы сами слышали, как бывали пущены в обращение многие россказни о чудесах, к которым мудрые и рассудительные люди относились с презрением, после чего от них отказывалась даже толпа. Будьте уверены, что и те знаменитые вымыслы, которые так широко распространились и достигли таких чудовищных размеров, имели подобное же начало, но, посеянные на более плодородной почве, они так возросли, что наконец почти сравнялись с чудесами, о которых они повествуют.
Лжепророк Александр, теперь уже позабытый, но некогда пользовавшийся большой известностью, поступил с мудрой расчетливостью, выбрав сперва местом своих обманов Пафлагонию, где, как мы узнаем от Лукиана, народ был в высшей степени невежествен и глуп и готов был поверить самой грубой лжи. Люди, живущие в отдаленных местах и по недомыслию считающие, что дело вообще стоит рассмотрения, не имеют возможности получить более точные сведения. Рассказы доходят до них преувеличенными, с сотней подробностей; глупые люди прилежно распространяют обман, тогда как мудрые и образованные обычно довольствуются осмеянием его нелепости, не осведомляясь о частных фактах, с помощью которых он мог бы быть явно опровергнут. Таким путем вышеназванный обманщик, начав с невежественных пафлагонцев, смог приобрести затем в число своих последователей даже некоторых из греческих философов, а также людей, занимавших высокое положение и пользовавшихся почетом в Риме; он сумел даже настолько привлечь к себе внимание мудрого императора Марка Аврелия, что тот, понадеявшись на его обманчивые предсказания, решился на военную экспедицию.
Преимущества распространения обмана среди невежественных людей очень велики; если даже обман слишком груб, чтобы подействовать на большинство (а это, хотя и редко, иногда все же случается), у него гораздо больше шансов на успех в отдаленных странах, чем если бы он возник в городе, прославившемся искусствами и науками. Самые невежественные и грубые из этих варваров распространяют слух о чуде за пределами своей страны; никто из их соотечественников не имеет достаточных сношений с другими людьми и не пользуется достаточным доверием и авторитетом, чтобы противостоять этому обману и раскрыть его. Склонность людей к чудесному может в силу этого проявляться совершенно беспрепятственно, и, таким образом, рассказ, всеми отвергаемый в том месте, где он впервые был пущен в обращение, будет считаться достоверным на расстоянии тысячи миль оттуда. Но если бы Александр выбрал своим местопребыванием Афины, философы, жившие в этом прославленном центре учености, тотчас же распространили бы по всей Римской империи свое мнение о деле, и это мнение, будучи поддержано таким авторитетом и подкреплено силой разума и красноречия, окончательно открыло бы людям глаза. Правда, Лукиан, случайно проезжая через Пафлагонию, имел возможность оказать ее жителям эту добрую услугу, но, сколь бы ни было это желательно, не каждый Александр встречает своего Лукиана, готового обнаружить и раскрыть его обман.
В качестве четвертого основания, уменьшающего достоверность чудес, я могу прибавить следующее: даже те из них, ложность которых не была прямо обнаружена, не подтверждаются ни одним таким свидетельством, которое не опровергалось бы бесконечным числом свидетелей, так что не только чудо подрывает достоверность показания, но и сами показания уничтожают друг друга. В пояснение этого заметим, что в религиозных вопросах всякое разногласие равносильно противоречию. Невозможно, чтобы все религии Древнего Рима, Турции, Сиама и Китая одинаково покоились на твердом основании; поэтому всякое чудо, о котором повествует любая из этих религий (а все они изобилуют чудесами), имея своей прямой целью установление той именно религиозной системы, к которой их относят, с одинаковой силой, хотя и более косвенно, подрывает всякую иную систему. Опровергая же противоположную систему, оно одновременно подрывает и достоверность тех чудес, на которых была основана последняя; так что чудеса, о которых повествуют разные религии, надо рассматривать как противоречивые факты, а доказательства этих чудес независимо от того, слабы они или сильны, считать уничтожающими друг друга. В соответствии с таким методом рассуждения, веря в какое-нибудь чудо Магомета или его последователей, мы основываемся на свидетельстве нескольких диких арабов; но, с другой стороны, мы должны считаться с авторитетом Тита Ливия, Плутарха, Тацита и вообще всех авторов и свидетелей, будь то греки, китайцы или католики, если они рассказывают нам о чудесах, относящихся к их религии; я думаю, что мы должны рассматривать их свидетельства так, как если бы они, упомянув о чуде Магомета, стали опровергать его с той же определенностью и уверенностью, с какой они утверждают существование того чуда, о котором рассказывают. Этот аргумент может показаться чересчур утонченным, но в действительности он не отличается от способа рассуждения судьи, считающего, что доверие к двум свидетелям, обвиняющим кого-нибудь в преступлении, подрывается показаниями двух других свидетелей, утверждающих, что данное лицо находилось в тот самый момент, когда было содеяно преступление, на расстоянии двухсот миль оттуда.
Одним из наиболее засвидетельствованных чудес во всей светской истории является чудо, рассказанное Тацитом о Веспасиане: последний исцелил слепого в Александрии своей слюной, а другого, хромого,-простым прикосновением своей ноги, по воле бога Сераписа, который, явившись этим людям, повелел им обратиться за чудесным исцелением к императору. Рассказ этот можно найти у названного великого историка*, причем все обстоятельства, казалось бы, подтверждают данное свидетельство, и они могли бы быть изложены в высшей степени убедительно и красноречиво, если бы в настоящее время кому-нибудь было интересно вновь обосновать достоверность этого отжившего языческого суеверия. Это происшествие подтверждается серьезностью, солидностью, возрастом и честностью великого императора, который в течение всей жизни дружески беседовал со своими приятелями и придворными и никогда не разыгрывал роль божества подобно Александру и Деметрию. Сам историк был современным императору писателем, известным своей откровенностью и правдивостью; кроме того, он обладал, быть может, самым великим и проницательным умом во всем древнем мире и был настолько свободен от всякой наклонности к легковерию, что его даже обвиняли, напротив, в атеизме и приверженности мирскому. Лица, на авторитет которых он ссылался, рассказывая об этом чуде, были, насколько мы можем предполагать, людьми с твердой репутацией рассудительных и правдивых, очевидцами события, подтвердившими свои показания уже после того, как род Флавиев оказался лишен власти и не мог вознаградить их за ложное показание. Utrumque, qui interfuere, nunc quoque memorant, postquam nullum mendacio pretium. Если прибавить к этому публичный характер рассказываемых фактов, то окажется, что нельзя было бы предположить более очевидного свидетельства в пользу такой грубой и осязаемой лжи.
* Hist., lib. V, cap. 8. Светоний рассказывает об этом событии почти так же в Vita Vesp., [7].
Существует также интересный, вполне заслуживающий нашего внимания рассказ о чуде, передаваемый кардиналом де Ретцем. Когда этот политик-интриган бежал в Испанию, чтобы спастись от преследований своих врагов, он проезжал через Сарагосу, столицу Арагонии; в соборе ему показали человека, прослужившего там семь лет сторожем и хорошо известного всем жителям города, ходившим молиться в эту церковь. Он долгое время был лишен ноги, но его конечность оказалась восстановленной благодаря втираниям освященного масла в обрубок; и кардинал уверяет, что видел его с двумя ногами. Это чудо было удостоверено церковными постановлениями, и все граждане были призваны для того, чтобы засвидетельствовать данный факт, причем кардинал убедился, что все эти люди, побуждаемые религиозным рвением, вполне верили в чудо. В данном случае рассказчик тоже современник предполагаемого чуда, отличающийся неверием и легкостью нравов, но в то же время обладающий большим умом; само чудо так необычно, что обман едва ли допустим, а свидетели весьма многочисленны и все до некоторой степени были очевидцами события, которое они засвидетельствовали. Кроме того, очевидность оказывается еще большей, а изумление наше удваивается благодаря тому, что сам кардинал, передающий эту историю, по-видимому, не верит в нее и поэтому не может быть заподозрен в содействии этому благочестивому обману. Он справедливо считал, что для отрицания подобного факта незачем тщательно опровергать все свидетельства и доказывать их ложность путем перечисления всех фактов мошенничества и легковерия, которые породили этот рассказ. Он знал, что обычно сделать это невозможно, если прошло какое-то время и если сам не присутствовал при событии, и очень трудно, даже если непосредственно присутствуешь при событии, в силу суеверности, невежества, хитрости и лживости большинства людей. Поэтому он, как здравомыслящий человек, решил, что подобные показания сами свидетельствуют о своей ложности и что всякое чудо, основанное на свидетельствах людей, заслуживает скорее насмешки, чем опровержения.
Ни одному человеку не приписывали более многочисленных чудес, чем те, что недавно произошли, как рассказывают, во Франции, на могиле аббата Пари, известного янсениста, святостью которого так долго морочили людей. Всюду говорили о том, что эта святая гробница исцеляла больных, возвращала слух глухим и зрение слепым; но что еще необычнее-многие из этих чудес были немедленно засвидетельствованы на месте судьями несомненной честности на основании показаний лиц, заслуживающих доверия и пользующихся почетом; притом они были совершены в просвещенную эпоху и в самом выдающемся центре современного мира. Но это еще не все: рассказ об этих чудесах был опубликован и распространен всюду, так что иезуиты оказались не в состоянии опровергнуть или разоблачить их, несмотря на то что эта ученая корпорация, поддерживаемая властями, была отъявленным врагом тех взглядов, подтверждению которых служили названные чудеса*. Где найдем мы такое количество обстоятельств, подтверждающих какой-нибудь факт? И что можем мы выдвинуть в противовес такой толпе свидетелей, кроме абсолютной невозможности или чудесности тех явлений, о которых они рассказывают? И, без сомнения, уже одно это возражение все разумные люди сочтут достаточным.
* Книга эта была написана г-ном Монжероном, советником и судьей парижского парламента, человеком влиятельным и твердым, пострадавшим за свое дело: говорят, что он сидит теперь в тюрьме из-за своей книги.
Есть еще другая книга в трех томах (она называется "Re-cueil des Miracles de l'Abbe Paris"), в которой рассказывается о многих из упомянутых чудес; она снабжена очень хорошо написанными вводными рассуждениями. Однако через все эти рассуждения проходит странное сравнение чудес Спасителя с чудесами аббата Пари, причем утверждается, что достоверность последних равна достоверности первых,-как будто свидетельства людей могли бы быть когда-либо приравнены к свидетельству самого Бога, водившего пером вдохновенных авторов! Если считать свидетельства последних обыкновенными людскими показаниями, то, конечно, автор французской книги еще очень скромен в своем сравнении, так как он мог бы с некоторым основанием утверждать, что чудеса янсенистов значительно превосходят чудеса Спасителя по очевидности и достоверности. Нижеследующие подробности взяты из подлинных документов, которые опубликованы в названной книге.
Многие из чудес аббата Пари были тотчас же засвидетельствованы в парижской консистории, или епископском суде, перед лицом кардинала де Ноайля, честность и ум .которого никогда не оспаривали даже его враги.
Сменивший его архиепископ был врагом янсенистов, благодаря чему его и поставили по главе епархии. Тем не менее двадцать два парижских настоятеля, или кюре, вполне серьезно требовали, чтобы он рассмотрел эти чудеса, известные, по их словам, всему миру и бесспорно достоверные. Но он благоразумно отказался от этого.
Партия молинистов старалась подорвать доверие к этим чудесам, в частности к случаю с мадемуазель Ле Франк. Но уже помимо того, что их действия были во многих отношениях в высшей степени неправильными, в особенности потому, что они вызвали только часть свидетелей-янсенистов, вдобавок подкупленных ими,-помимо этого, говорю я, они вскоре были подавлены целой массой новых свидетелей числом до ста двадцати, лиц состоятельных и пользовавшихся уважением в Париже: все эти люди подтвердили чудо клятвой. Затем было принято торжественное и серьезное воззвание к парламенту, но правительство запретило последнему вмешиваться в это дело, ибо было наконец замечено, что когда люди относятся к чему-нибудь с чересчур горячим усердием и энтузиазмом, то даже самая большая нелепость может быть подтверждена самыми сильными свидетельствами, и если кто-нибудь окажется столь наивным, что попробует рассмотреть данный случай с такой точки зрения и найти пробелы в показаниях свидетелей, он почти наверное будет побежден. Слишком уж жалок был бы тот обман, который не одержал бы верх в таком споре.
Всякий, кто был в это время во Франции, знал, какой репутацией пользовался начальник полиции г-н Эро, ибо о его бдительности, проницательности, активности и широком умственном кругозоре говорили очень много. Этому чиновнику, власть которого в силу его служебного положения была почти неограниченной, были даны полномочия, необходимые, чтобы прекратить указанные чудеса или подорвать доверие к ним, и он часто на месте задерживал и выслушивал свидетелей, а также участников чудес, но ни разу не мог найти удовлетворительного свидетельства против них.
В случае с мадемуазель Тибо он послал знаменитого де Сильва для обследования больной; показания этого врача очень любопытны: по его заявлению, невозможно, чтобы девица была настолько больна, как доказывали свидетели, ибо в таком случае она не могла бы так быстро достигнуть того состояния полного исцеления, в котором он ее застал. Он рассуждал как здравомыслящий человек, исходя из естественных причин, но противоположная партия утверждала, что данный случай--чудо и что его показания служат наилучшим подтверждением этого.
Молинисты оказались перед трудной дилеммой: они не дерзали ссылаться на абсолютную недостаточность человеческих свидетельств для доказательства чуда и вынуждены были заявить, что эти чудеса-волшебство, деяние дьявола. Однако на это им возразили, что и древние иудеи прибегали к такому способу возражения.
Ни один янсенист не затруднился объяснить, почему прекратились чудеса, когда кладбище было закрыто согласно эдикту короля. Эти необычные явления производило прикосновение к могиле; а если никто не мог приблизиться к ней, то уже нечего было и ожидать подобных действий. Конечно, Бог мог бы в одну минуту свалить стены, но он господин своих милостей и деяний, и нам не подобает объяснять их. Бог не станет разрушать стены каждого города звуками труб, как он сделал в Иерихоне, и не каждому апостолу откроет он темницу, как святому Павлу.
Некто иной, как де Шатийон, герцог и пэр Франции, занимавший самое высокое положение и принадлежавший к знатнейшему роду, свидетельствует о чудесном исцелении одного из своих слуг, жившего в течение нескольких лет у него в доме и страдавшего видимым и ощутимым недугом.
Я закончу замечанием, что никакое духовенство не славится такой строгостью жизни и поведения, как белое духовенство во Франции, в особенности же парижские настоятели, или кюре, подтвердившие своими свидетельствами все эти надувательства.
Ученость, ум и честность монахов Пор-Рояля и строгость нравов тамошних монахинь пользуются большой известностью во всей Европе. Однако все они свидетельствуют о чуде, происшедшем с племянницей знаменитого Паскаля, необыкновенный ум и святость жизни которого хорошо известны. Знаменитый Расин рассказывает об этом чуде в своей известной истории Пор-Рояля и подкрепляет рассказ всеми доказательствами, которые смогли представить множество монахинь, священников, врачей и светских людей, достойных несомненного доверия. Многие ученые, и в частности епископ города Турне, были так уверены в этом чуде, что ссылались на него для опровержения атеистов и свободомыслящих. Французская королева-регентша, сильно предубежденная против Пор-Рояля, послала своего врача, чтобы исследовать чудо, и он вернулся, вполне уверовав в него. Словом, сверхъестественное исцеление было так несомненно, что оно на время спасло этот знаменитый монастырь от погибели, которой грозили ему иезуиты. Если бы в основании этого чуда лежал обман, то он, несомненно, был бы раскрыт такими умными и сильными противниками и ускорил бы поражение его изобретателей. Если наши священнослужители в состоянии соорудить целую крепость из ничтожного материала, то какое чудесное здание могли бы они построить из всех этих фактов, равно как и из других, о которых я не упомянул! Как часто могли бы в таком случае звучать у нас в ушах великие имена Паскаля, Расина, Арно, Николя! Будь наше духовенство мудрым, оно должно было бы признать это чудо, которое стоит в тысячу раз больше всей его остальной коллекции. К тому же это чудо могло бы прекрасно служить целям духовенства, ибо оно было произведено прикосновением подлинной священной иглы священного терновника, из которого был составлен священный венец, и т.д.
Разве из того, что свидетельства людей иногда достигают высшей степени силы и достоверности, например в рассказе о битве при Филиппах или Фарсале, можно заключать, что всякого рода свидетельства должны всегда обладать равной силой и достоверностью? Предположим, что партии Цезаря и Помпея обе претендовали бы на победу в этих битвах и что историки каждой из этих партий единогласно приписывали бы перевес своей стороне; как могло бы человечество по прошествии такого промежутка времени разрешить их спор? Но противоречие между чудесами, о которых сообщают Геродот или Плутарх, и теми, о которых рассказывают Мариана, Беда и другие историки-монахи, нисколько не меньше.
Разумные люди проявляют большую осторожность, когда дело идет о том, чтобы поверить известию, к которому рассказчик может быть пристрастен, например такому, которое способствует прославлению родины рассказчика, его семьи, его самого или же каким-нибудь образом совпадает с его природными наклонностями и слабостями. Но может ли быть больший соблазн, чем желание казаться миссионером, пророком, посланником неба? Кто не согласится подвергнуть себя многим опасностям и испытаниям, чтобы достигнуть столь высокой репутации? А если человек под влиянием тщеславия и разгоряченного воображения сперва сам поверит во что-нибудь и серьезно поддастся заблуждению, неужели он остановится перед каким-нибудь благочестивым обманом, имеющим целью поддержать такое святое и достойное дело?
Из самой ничтожной искры может возгореться, таким образом, огромное пламя, потому что нужный материал всегда наготове. Avidum genus au-ricularum * - глазеющая толпа жадно, без проверки подхватывает все, что удовлетворяет суеверие и возбуждает удивление. Сколько подобных вымыслов обличалось и искоренялось во все времена при самом их зарождении! Какое множество других пользовалось известностью лишь недолгое время, а затем предавалось пренебрежению и забвению! Поэтому распространение таких вымыслов - легко объяснимое явление; и мы поступим согласно правилам опыта и наблюдения, если объясним его известными и естественными причинами - легковерием и обманом. Неужели же, вместо того чтобы прибегнуть к такому естественному объяснению, мы допустим чудесное нарушение наиболее прочно установленных законов природы?
* Lucret., [IV, 594).
Нечего и говорить о том, как трудно раскрыть ложь в каком-нибудь рассказе, передаваемом частным образом или даже публично, - трудно, находясь на самом месте происшествия, а еще труднее, если действие происходит на некотором, хотя бы и недалеком, расстоянии. Даже суд, несмотря на свой авторитет, свою тщательность и рассудительность, часто не в состоянии отличить правду от лжи в самых недавних событиях. Тем более нельзя ждать решения вопроса, если прибегать к обычному методу - распрям, спорам и ходячим слухам, в особенности когда в деле замешаны с обеих сторон людские страсти.
При зарождении новых религий мудрые и ученые люди обычно считают вопрос [о связанных с ними чудесах] слишком незначительным, чтобы он заслуживал их внимания или рассмотрения; впоследствии же, когда они охотно разоблачили бы обман, чтобы разубедить заблуждающуюся толпу, оказывается, что время уже прошло, документы и свидетели, которые могли бы выяснить дело, исчезли безвозвратно. У них не остается никаких средств разоблачения, кроме тех, которые должны быть извлечены из показаний самих же свидетелей; но, хотя эти средства всегда удовлетворяют людей разумных и образованных, для понимания толпы они обычно слишком тонки.
Итак, оказывается, что ни одно свидетельство о чуде никогда не достигало вероятности и тем более не было равносильно доказательству; даже если предположить, что оно имело силу доказательства, ему можно было бы противопоставить другое доказательство, выведенное из самой природы факта, который пытаются установить. Только опыт придает достоверность свидетельствам людей, но тот же опыт удостоверяет нам истинность законов природы. Поэтому, если эти два рода опыта противоречат друг другу, нам ничего не остается, как вычесть один опыт из другого и занять ту или другую позицию с той степенью уверенности, которая порождается их разностью. Но согласно объясненному выше принципу в применении ко всем народным религиям такое вычитание приводит к нулю; поэтому мы можем признать правилом, что никакие людские свидетельства не могут иметь такой силы, чтобы доказать чудо и сделать его законным основанием подобной религиозной системы.
Я прошу отметить ограничение, которое я делаю, когда говорю, что чудо никогда не может быть доказано настолько, чтобы стать основанием религиозной системы. Ибо вообще я допускаю возможность чудес, или нарушений обычного порядка природы, доказуемых с помощью свидетельств людей, хотя, быть может, во всей истории не найти примера такого чуда. Предположим, например, что показания всех авторов всех национальностей сходятся в том, что 1 января 1600 г. воцарилась полная тьма, окутывавшая всю землю в течение недели. Предположим, что предание об этом необычном явлении еще сильно и живо среди народа, что все путешественники, возвращаясь из чужих стран, привозят известия о нем, ни в чем не разнящиеся и не противоречащие друг другу,- очевидно, что современные нам философы, вместо того чтобы сомневаться в этом факте, должны признать его достоверным и искать причины, которые его породили. Разложение, порча, разрушение в природе - все это явления, правдоподобные в силу многих аналогий, так что всякий факт, ведущий к подобной катастрофе, может быть удостоверен посредством свидетельств людей, если эти свидетельства весьма многочисленны и единообразны.
Но предположим, что все писатели, занимающиеся историей Англии, согласны в том, что 1 января 1600 г. королева Елизавета умерла, что до и после смерти ее видели врачи и весь двор, как это обычно бывает у таких высокопоставленных особ, что ее преемник был признан и провозглашен парламентом и что, пролежав погребенной в течение месяца, она явилась вновь, взошла на престол и правила Англией в течение трех лет. Я должен признаться, что меня удивило бы стечение такого количества странных обстоятельств, но я не почувствовал бы ни малейшей склонности поверить в столь чудесное явление. Я не стал бы сомневаться в притворной смерти королевы и в сопровождавших ее событиях, которые происходили публично; я бы утверждал только, что смерть эта притворная, что она не была и не могла быть действительной. Вы напрасно стали бы возражать мне, указывая на трудность и даже невозможность обманывать весь свет в таком важном деле, на мудрость и здравый смысл этой знаменитой королевы, на незначительность и даже отсутствие выгод, которые она могла получить от такой жалкой выдумки; все это могло бы изумить меня, но я тем не менее ответил бы, что мошенничество и глупость людей - слишком обычные явления и я скорее поверю в то, что стечение их вызвало самые необычные факты, чем допущу столь явное нарушение законов природы.
Но если бы это чудо отнесли к какой-нибудь новой религиозной системе, уже одно это могло бы служить полным доказательством обмана, так как людей всегда морочили подобными нелепыми рассказами; одного этого было бы довольно для всех здравомыслящих людей, чтобы не только отвергнуть утверждаемый факт, но отвергнуть его без дальнейшего рассмотрения. Хотя Существо, которому приписывается чудо, в данном случае является всемогущим, чудо от этого нисколько не становится вероятнее, коль скоро мы в состоянии познавать атрибуты или действия подобного Существа, не иначе как знакомясь на опыте с его проявлениями при обычном порядке природы. Это опять-таки ограничивает нас прошлым опытом и принуждает сравнивать примеры нарушения истины в свидетельствах людей с примерами нарушения законов природы посредством чудес и судить о том, что более вероятно и правдоподобно. Так как нарушения истины гораздо чаще встречаются в свидетельствах, относящихся к религиозным чудесам, нежели в тех, которые касаются других фактов, то это должно значительно уменьшить достоверность первых свидетельств и привести нас к решению никогда не обращать на них внимания, сколь бы правдоподобными они ни представлялись.
Лорд Бэкон, по-видимому, придерживался тех же принципов рассуждения. "Следует, - говорит он, создать собрание или частную естественную историю диковин и чудесных порождений природы - словом, всякой новизны, редкости и необычности в природе. Однако это надо делать со строжайшим выбором, чтобы соблюдалась достоверность. Наиболее сомнительными надо считать те из них, которые в какой-либо мере зависят от религии, как чудеса, описанные Ливием, а также те, которые мы находим у авторов сочинений по естественной магии или по алхимии и у других людей этого же рода: все они - искатели и любители сказок" *.
* Nov. Org., lib. II, aph. XXIX. 179
Такой способ рассуждения тем более нравится мне, что он, как я думаю, может способствовать опровержению тех опасных друзей или тайных врагов христианской религии, которые пытаются защищать ее с помощью принципов человеческого разума. Наша святейшая религия основана на вере, а не на разуме, и подвергать ее испытанию, которого она не в состоянии выдержать, - значит ставить ее в опасное положение. Чтобы сделать это более очевидным, рассмотрим чудеса, о которых повествуется в Священном писании, а чтобы не очень разбрасываться, ограничимся теми чудесами, которые мы находим в Пятикнижии; будем рассматривать эту книгу согласно принципам этих мнимых христиан не как слово или свидетельство самого Бога, но как произведение обыкновенного писателя и историка. В таком случае мы имеем перед собой книгу, оставленную нам варварским и невежественным народом, написанную в эпоху, когда этот народ был еще более варварским, и притом, вероятно, уже много времени спустя после того, как совершились факты, о которых в ней повествуется; книгу эту не подтверждают никакие современные свидетельства, и она похожа на те баснословные рассказы, которыми каждая нация окружает свое происхождение. Читая эту книгу, мы видим, что она полна чудес и сверхъестественных событий; она повествует нам о таком состоянии вселенной и человеческой природы, которое совершенно отлично от настоящего, об утрате нами этого состояния, о достижении людьми почти тысячелетнего возраста, об уничтожении мира потопом, о произвольном выборе одного народа и ниспослании ему особой милости небес (причем автор-соотечественник этого народа), об освобождении его из неволи с помощью самых удивительных и невообразимых чудес... Пусть всякий, положа руку на сердце, скажет после серьезного размышления, считает ли он ложность подобной книги, опирающейся на подобные свидетельства, более чудесной и необыкновенной, нежели все чудеса, о которых в ней повествуется. А между тем на основании вышеуказанных правил вероятности именно это-то и необходимо для того, чтобы признать ее истинность.
То, что мы сказали о чудесах, может быть приложено без всяких изменений и к пророчествам; и действительно, все пророчества - сущие чудеса и только в качестве таковых могут служить доказательством откровения. Если бы предсказание будущих явлений не превосходило человеческих способностей, то было бы бессмысленно пользоваться пророчествами как доказательством божественной миссии или небесной санкции. Итак, мы можем прийти к общему заключению, что чудеса не только входили вначале в состав христианской религии, но что и теперь ни один разумный человек не может исповедовать ее без помощи чуда. Один разум недостаточен для того, чтобы убедить нас в истинности христианской религии, и всякий, кого побуждает к признанию ее вера, переживает в себе самом непрерывное чудо, нарушающее все принципы его ума и располагающее его верить в то, что совершенно противоречит привычке и опыту.
ГЛАВА XI О ПРОВИДЕНИИ И О БУДУЩЕЙ ЖИЗНИ
Недавно у меня был разговор с одним из моих друзей, любителем скептических парадоксов; он выдвинул при этом много принципов, которых я никоим образом не могу одобрить; но в силу того, что они любопытны и имеют некоторую связь с цепью рассуждений, изложенных в этом исследовании, я постараюсь как можно точнее пересказать их здесь по памяти, чтобы вынести их на суд читателя.
Наш разговор начался с того, что я выразил свое удивление по поводу исключительно счастливой судьбы философии: эта наука, требующая полной свободы как наивысшей привилегии и процветающая лишь благодаря свободному обмену мыслями и доказательствами, впервые зародилась в эпоху свободы и терпимости в стране, где она никогда не была стесняема даже в своих самых крайних принципах ни догматами веры, ни вероисповеданиями, ни уложением о наказаниях. За исключением изгнания Протагора и смерти Сократа (причем последний факт был вызван отчасти посторонними мотивами), в древней истории почти нет примеров того фанатического рвения, которым так заражен наш век. Эпикур дожил в Афинах до преклонного возраста в мире и спокойствии; эпикурейцы даже допускались к жреческому сану и к священнодействию у алтаря при совершении самых священных обрядов официальной религии; поощрения в форме пенсий и жалованья мудрейший из римских императоров раздавал учителям всех философских школ без исключения. Легко понять, сколь необходимо было для философии подобное отношение в пору ее ранней молодости, если подумать о том, что и теперь, когда ее можно считать окрепшей и набравшейся сил, она с трудом выносит непогоду и разражающиеся над ней бури клеветы и преследования.
Вы восхищаетесь, сказал мой друг, необыкновенно счастливой судьбой философии, тогда как судьба эта является, по-видимому, следствием естественного хода вещей, непреложного во все времена и у всякого народа. Упорный фанатизм, на который вы жалуетесь, есть в сущности порождение самой философии; сочетавшись с суеверием, он совершенно отрекается от интересов своей родительницы и становится ее злейшим врагом и преследователем. Умозрительные религиозные догматы, которые в настоящее время подают повод к таким неистовым спорам, не могли бы быть ни постигнуты, ни приняты в ранние эпохи истории мира, когда человечество, еще совершенно невежественное, приноравливало религиозные идеи к своей слабой способности понимания и основывало свои священные догматы исключительно на таких рассказах, которые были скорее предметом веры, опирающейся на предание, чем результатом доказательств или споров. Поэтому, когда .прошла первая тревога, возбужденная неизвестными дотоле парадоксами и принципами философов, последние жили, по-видимому, в течение всего дальнейшего древнего периода в полнейшей гармонии с господствующими суевериями, и причем те и другие даже полюбовно разделили между собой все человечество: первые склонили на свою сторону всех ученых и мудрых людей, а вторые - невежественную толпу.
По-видимому, сказал я, вы оставляете в стороне политику и не предполагаете, что мудрый правитель может по справедливости опасаться некоторых философских догматов, как, например, эпикурейских, которые, отрицая существование Бога, а следовательно, и провидение и будущую жизнь, видимо, в значительной степени ослабляют узы нравственности и поэтому могут считаться опасными для целостности гражданского общества.
Я знаю, ответил он, что подобные преследования фактически никогда, ни в какую эпоху не порождались спокойным размышлением или же ознакомлением на опыте с вредными последствиями философии, но вызывались исключительно страстями и предубеждениями. Ну а если я пойду дальше и буду утверждать, что если бы Эпикура обвинили перед народом сикофанты, тогдашние доносчики, то он легко мог бы защититься и доказать, что его философские принципы не менее здравы, чем принципы его противников, прилагавших такие усилия к тому, чтобы возбудить против него в народе ненависть и подозрения?
Мне бы хотелось, сказал я, чтобы вы испробовали свое красноречие в связи с этой далеко не обычной темой и произнесли от лица Эпикура такую речь, которая могла бы удовлетворить не афинскую толпу, если вы вообще допускаете, что в этом древнем культурном городе могла быть толпа, но наиболее склонную к философии часть слушателей Эпикура, способную понять его доказательства.
Таким условиям вовсе не трудно удовлетворить, ответил он. Если вам угодно, я на минуту воображу себя Эпикуром, вас же попрошу заменить афинский народ, а затем произнесу вам такую речь, что в урне окажутся одни только белые бобы и ни одного черного, который обрадовал бы моих завистливых врагов.
Скачать книгу [0.12 МБ]