Бесплатная,  библиотека и галерея непознанного.Пирамида

Бесплатная, библиотека и галерея непознанного!
Добавить в избранное

Полагаю, что так. По-своему Кэрол пыталась больше любого из нас и заплатила более высокую цену.., то есть за исключением тех, кто умер. И хотя мы забыли язык, на котором говорили в те годы — он канул в небытие, как расклешенные джинсы, рубашки ручной набивки, куртки Неру и плакаты, гласившие “УБИВАТЬ РАДИ МИРА ЭТО ТО ЖЕ, ЧТО ТРАХАТЬСЯ РАДИ ЦЕЛОМУДРИЯ”, — порой вдруг возвращается слово-другое. Информация, вы понимаете. Информация. И порой в моих снах и воспоминаниях (чем старше я становлюсь, тем больше они кажутся одним и тем же) я ощущаю запах места, где я говорил на этом языке с такой непринужденной авторитетностью: дуновение земли, аромат апельсинов, замирающий запах цветов.
1983:Господислави каждого из нас
СЛЕПОЙ УИЛЛИ
6.15УТРА
Он просыпается под музыку, всегда под музыку. В первые затуманенные мгновения наступающего дня его сознание попросту не справляется с пронзительным “биип-биип-биип” радиобудильника. Словно самосвал дает задний ход. Но и музыка в эту пору года совсем не сахар: радиостанция, на которую он настраивает свои радиочасы, травит сплошь рождественские песни, и в это утро он просыпается под одну из двух-трех Самых Тошнотворных в его черном списке — под воздыхающие голоса, исполненные слащавой елейности. Хорал “Харе Кришна”, или “Певцы Энди Уильямса”, или что-то в том же духе. Слышишь ли ты, что слышу я, выпевают воздыхающие голоса, когда он приподнимается и садится под одеялом, сонно моргая, а волосы у него торчат во все стороны. Видишь ли ты, что вижу я, выпевают они, когда он сбрасывает ноги с кровати, шлепает, гримасничая, по холодному полу к радио и нажимает клавишу отключения. Оборачивается и видит, что Шэрон уже приняла обычную оборонительную позу: подушка закрывает голову, и видны только кремовый изгиб плеча, кружевная бретелька ночной рубашки да пушистая прядка светлых волос.
Он идет в ванную, закрывает за собой дверь, сбрасывает пижамные штаны, в которых спит, в корзину для грязного белья, включает электробритву. Водя ею по лицу, он думает: “А чего бы вам, ребята, не пройтись по всем органам чувств, если уж вы на этом зациклились? Чуешь ли ты, что чую я, вкусно ль тебе то, что вкусно мне, осязаешь ли, что осязаю я, — валяйте!
— Вранье, — говорит он. — Все вранье.
Двадцать минут спустя, пока он одевается (сегодня утром темно-серый костюм от Пола Стюарта плюс модный галстук), Шэрон более или менее просыпается, но не настолько, чтобы он толком понял, о чем она бормочет.
— Повтори-ка, — просит он. — Яичный коктейль я уловил, а дальше одно бу-бу-бу.
— Я спросила, не купишь ли ты две кварты яичного коктейля по дороге домой, — говорит она. — Вечером будут Оллены и Дабреи, ты не забыл?
— Рождество, — говорит он, рассматривая в зеркале свои волосы. Он уже не тот растрепанный, ошалелый мужчина, который просыпается под музыку утром пять раз в неделю — иногда шесть. Теперь он выглядит точно так же, как все те, кто, как и он, поедут в Нью-Йорк поездом семь сорок. Именно этого ему и надо.
— Ну, и что Рождество? — спрашивает она с сонной улыбкой. — Все вранье?
— Верно, — соглашается он.
— Если вспомнишь, купи еще и корицы…
— Ладно.
— ..но если ты забудешь про коктейль, я тебя убью, Билл!
— Не забуду.
— Знаю. Ты очень надежный. И выглядишь мило.
— Спасибо.
Она снова хлопается на подушку, а потом приподнимается на локте, как раз когда он чуть-чуть поправляет галстук, цвет которого — синий. Ни разу в жизни он не надевал красного галстука и надеется сойти в могилу, так и не поддавшись этому вирусу.
— Я купила тебе канитель, — говорит она.
— М-м-м-м-м?
— Ка-ни-тель, — говорит она. — В кухне на столе.
— А! — вспоминает он. — Спасибо.
— Угу. — Она уже легла и начинает задремывать. Он не завидует тому, что она может спать до девяти.., черт, до одиннадцати, если захочет, но ее способности проснуться,поговорить и снова уснуть он завидует. В зарослях он тоже так умел, как и почти все ребята, но заросли были давно. “В сельской местности”, — говорили новички и корреспонденты; а для тех, кто уже пробыл там какое-то время, — заросли или иногда — зелень.
В зелени, вот-вот.
Она говорит что-то еще, но это уже опять бу-бу-бу. Но он все равно понимает: удачного дня, родной.
— Спасибо, — говорит он, чмокая ее в щеку. — Обязательно.
— Выглядишь очень мило, — бормочет она снова, хотя глаза у нее закрыты. — Люблю тебя, Билл.
— И я тебя люблю, — говорит он и выходит. Его дипломат — Марк Кросс, не самое оно, но почти — стоит в передней у вешалки с его пальто (от Тагера на Мэдисон). Он на ходу хватает дипломат и идет с ним на кухню. Кофе готов — Господи, благослови мистера Кофе, — и он наливает себе чашку. Открывает дипломат, совершенно пустой — и берет с кухонного стола клубок канители. Несколько секунд вертит в пальцах, глядя, как он сверкает в свете флюоресцентных кухонных плафончиков, потом кладет в дипломат.
— Слышишь ли ты, что слышу я, — говорит он в никуда и защелкивает дипломат.
8.15УТРА
За грязным стеклом окна слева от него ему виден приближающийся город. Сквозь копоть на стекле город выглядит гигантскими мерзкими развалинами — может, погибшая Атлантида, только что извлеченная на поверхность под свирепым серым небом, В глотке дня застрял большой груз снега, но это не слишком его тревожит: до Рождества всеговосемь дней, и дело пойдет отлично.
Вагон поезда пропах утренним кофе, утренним дезодорантом, утренним лосьоном для бритья и утренними желудками. Почти на каждом сиденье — галстук, теперь их носят даже некоторые женщины. На лицах утренняя припухлость, глаза и обращены внутрь, и беззащитны, разговоры вялые. Это час, когда даже трезвенники выглядят, будто с похмелья. Почти все пассажиры уткнулись в свои газеты. А что? Рейган — король Америки, ценные бумаги и акции обернулись золотом, смертная казнь снова в моде. Жизнь хороша.
Перед ним тоже развернут кроссворд “Тайме”, и хотя он заполнил несколько клеток, это, в сущности, средство обороны. Ему не нравится разговаривать с людьми в поездах, не нравятся пустые разговоры, и меньше всего ему требуется постоянный приятель-попутчик. Когда он начинает замечать знакомые лица в каком-то конкретном вагоне, когда другие пассажиры по пути к свободному месту начинают кивать ему или говорить “ну, как вы сегодня?”, он меняет вагоны. Не так сложно оставаться неизвестным — просто еще одним ежедневным пассажиром из коннектикутского пригорода, человеком, примечательным только своим твердокаменным отказом носить красные галстуки. Может,когда-то он был учеником приходской школы, может, когда-то он держал плачущую девочку, а один из его друзей бил ее бейсбольной битой, и может, когда-то он проводил время в зелени. Никому в поезде этого знать не требуется. У поездов этого не отнимешь.
— Ну как, готовы к Рождеству? — спрашивает сосед на сиденье у прохода.
Он поднимает голову, почти хмурясь, но решает, что за этими словами не стоит ничего — просто толчение воды в ступе, в котором у некоторых людей есть потребность. Егососед — толстяк, и к середине дня начнет вонять, сколько бы дезодоранта он утром ни употребил.., но он даже не смотрит на Билла, так что все в порядке.
— Да ну, сами знаете, как бывает, — говорит он, глядя на дипломат, зажатый у него между ногами, — дипломат, хранящий клубок канители и ничего больше. — Мало-помалу проникаешься духом.
8.40УТРА
Он выходит из Центрального вокзала с тысячей других мужчин и женщин в пальто — по большей части администраторы средней руки, гладенькие бурундучки, которые к полудню уже будут усердно вертеться в своих колесах. На мгновение он останавливается, глубоко вдыхая холодный серый воздух. Лексингтон-авеню оделась в гирлянды разноцветных лампочек, а неподалеку Санта-Клаус, похожий на пуэрториканца, звонит в колокольчик. Рядом с ним котелок для пожертвований и мольберт с надписью: “ПОМОГИТЕ НА РОЖДЕСТВО БЕЗДОМНЫМ”, и человек в синем галстуке думает: “А как насчет капельки правды в призывах, Санта? Как насчет надписи “ПОМОГИТЕ МНЕ С КОКАИНЧИКОМ НА РОЖДЕСТВО”? Тем не менее, проходя мимо, он бросает в котелок пару долларов. У него наилучшие предчувствия на этот день. Хорошо, что Шэрон напомнила ему о канители — а то бы он, пожалуй, забыл ее захватить; он ведь всегда забывает такие вот заключительные штрихи.
Десять минут пешком — и он подходит к своему зданию. У двери снаружи стоит черный паренек лет семнадцати в черных джинсах и грязной красной куртке с капюшоном. Переминается с ноги на ногу, выдыхает облачка пара, часто улыбается, показывая золотой зуб. В одной руке он держит помятый бумажный стаканчик из-под кофе. В стаканчике мелочь, и он ею побрякивает.
— Не найдется поспособствовать? — спрашивает он людей, устремляющихся мимо к вращающимся дверям. — Не найдется поспособствовать, сэр? Не найдется поспособствовать, мэм? На поесть собираю. Спасибо, Господислави, счастливого Рождества вам. Не найдется поспособствовать, друг? Может, четвертачок? Спасибо. Не найдется поспособствовать, мэм?
Проходя, Билл роняет в стаканчик пятицентовик и два десятицентовика.
— Спасибо, сэр, Господислави, счастливого Рождества.
— И тебе того же, — говорит он. Женщина, идущая позади него, хмурится.
— Зря вы их поощряете, — говорит она. Он пожимает плечами и улыбается ей пристыженной улыбкой.
— Мне трудно кому-то отказывать на Рождество, — говорит он ей.
Он входит в вестибюль в потоке других людей, бросает взгляд вслед самодовольной стерве, которая свернула к газетному киоску, потом направляется к лифтам с их старомодными указателями этажей и кудрявыми номерами. Тут несколько человек кивают ему, и он обменивается парой-другой слов с двумя из них, пока они вместе ждут лифта — это же все-таки не поезд, где можно пересесть в другой вагон. К тому же здание не из новых, и лифты еле ползут, поскрипывая.
— Как супруга, Билл? — спрашивает тощий, непрерывно ухмыляющийся замухрышка с пятого этажа.
— Кэрол? Прекрасно.
— Детишки?
— Оба лучше некуда.
Детей у него нет, а его жену зовут не Кэрол. Его жена, прежде Шэрон Энн Донахью, школа прихода Сент-Габриэля, выпуск 1964 года, но вот этого тощий, непрерывно ухмыляющийся типчик не узнает никогда.
— Уж конечно, ждут не дождутся праздника, — говорит замухрышка, его ухмылка ширится, становится чем-то совсем уж непотребным. Биллу Ширмену он кажется изображением Смерти, какой ее видят газетные карикатуристы: одни только проваленные глаза, крупные зубы и туго натянутая глянцевитая кожа. Ухмылка эта заставляет его вспомнить Там-Бой в долине А-Шау. Ребята из второго батальона двинулись туда, будто властелины мира, а вернулись, будто обожженные беженцы из ада. Вернулись с такими вот проваленными глазами и крупными зубами. Они все еще выглядели так в Донг-Ха, где несколько дней спустя все они вроде как перемешались. В зарослях очень часто вот так перемешивались. А еще тряслись и спекались.
— Да, просто изнывают, — соглашается он, — но, по-моему, Сара начинает что-то подозревать о парне в красной шубе. — А мысленно он подгоняет лифт, еле ползущий вниз.“Господи, избавь меня от этой дурацкой жвачки”, — думает он.
— Да-да, бывает, — говорит замухрышка. Его ухмылка угасает на секунду-другую, будто говорят они о раке, а не о Санта-Клаусе. — Сколько теперь Саре?
— Восемь.
— А ощущение такое, будто она родилась год, ну два назад. Да, когда живется весело, время так и летит, верно?
— Скажите еще раз и опять не ошибетесь, — говорит он, отчаянно надеясь, что тощий этого еще раз не скажет. Тут наконец расползаются двери одного из лифтов, и они толпой входят в него.***
Билл и замухрышка проходят рядом начало коридора пятого этажа, а затем тощий останавливается перед старомодными двойными дверями со словами “ВСЕ ВИДЫ СТРАХОВАНИЯ” на одном из матовых стекол и “ДИСПАН-ШЕРЫ АМЕРИКИ” на другом. Из-за этих дверей доносится приглушенный стрекот клавиш и чуть более громкие звонки телефонов.
— Желаю удачного дня, Билл.
— И вам того же.
Замухрышка открывает дверь в свою контору, и на миг взгляду Билла открывается вид на большой венок на противоположной стене. А на окнах — снежинки из пульверизаторов. Он содрогается и думает: “Господи, спаси нас всех…"
9.05УТРА
Его контора — одна из двух, которые он снимает в этом здании — в дальнем конце коридора. Два темных помещения рядом пустуют уже полгода, что вполне его устраивает. На матовом стекле его двери надпись: “Специалисты по разведке земель Западных штатов”. На двери — три замка. Один, который был на ней с самого начала, плюс два, которые он поставил сам. Он отпирает их, входит, закрывает за собой дверь, защелкивает один замок, затем запирает второй.
В центре комнаты стоит стол, и он завален бумагами, но среди них нет ни единой что-то значащей; просто камуфляж для уборщиц. Систематически он выбрасывает одни и заменяет их другими. На середине стола — телефон, по которому он иногда звонит, чтобы телефонная компания не выключила его как бездействующий. В прошлом году он приобрел ксерокс, который выглядит очень солидно в углу у двери, ведущей во вторую комнату поменьше. Но в употреблении он не был ни разу.
— Слышишь ли ты, что слышу я, чуешь ли ты, что чую я, вкусно ль тебе то, что вкусно мне, — напевает он и проходит к двери, ведущей во вторую комнату. Внутри полки с кипами таких же бессмысленных бумаг, два картотечных шкафа (на одном стоит “Уолкман” — его извинения на те редкие случаи, когда кто-то стучит в запертую дверь и никто не отзывается), кресло и стремянка.
Билл уносит стремянку в большую комнату и устанавливает ее слева от стола. Он кладет на нес дипломат, а потом поднимается на три ступеньки, протягивает руки над головой (полы пальто раздуваются колоколом вокруг его ног), осторожно отодвигает одну из потолочных панелей. Теперь над ним темное пространство, вдоль которого тянутся несколько труб и кабелей. Пыли там нет — во всяком случае, у краев, нет и мышиного помета — раз в месяц он закладывает туда средство от мышей. Само собой, шастая туда-сюда, он хочет сохранять свою одежду в приличном виде, но не это главное. Главное — уважение к своей работе и к сфере своей деятельности. Этому он научился в армии, во время своего срока в зелени, и порой он думает, что это вторая по важности вещь из всего, чему он научился в жизни. Самое же важное: только епитимья заменяет исповедь, и только покаяние определяет личность. Этот урок он начал учить в 1960 году, когда ему было четырнадцать. И это был последний год, когда он мог войти в исповедальню и сказать:
"Благослови, отче, ибо я согрешил”, а потом рассказать все.
Покаяние очень важно для него.
"Господислави, — думает он в затхлой темноте. — Господислави вас, Господислави меня, Господислави каждого из нас”.
Над этим узким пространством (там бесконечно посвистывает призрачный ласковый ветерок, принося с собой запах пыли и постанывание лифтов) нависает пол шестого этажа, и в нем квадратный люк со сторонами примерно дюймов тридцать. Билл сделал его сам. Он мастер на все руки, что Шэрон особенно в нем ценит.
Он откидывает крышку люка, впуская сверху слабый свет, затем хватает дипломат за ручку. Когда он всовывает голову в пространство между этажами, по стояку футах в двадцати — тридцати к северу от его позиции с шумом проносится вода. Через час, когда повсюду в здании люди начнут делать перерывы для кофе, звук этот станет таким же нескончаемым и ритмичным, как волны, накатывающиеся на пляж. Билл практически его не замечает, как и прочие межэтажные звуки. Он давно к ним привык.
Он осторожно забирается на верх стремянки, затем подтягивается в свою контору на шестом этаже, оставляя Билла на пятом. Здесь, на шестом, он снова Уилли, как в школе.Как во Вьетнаме, где его иногда называли “Уилли Бейсбол”.
Эта верхняя контора выглядит как солидная мастерская: на металлических полках аккуратно положены и поставлены мотки проводов, моторы и вентиляторы, а на письменном столе на углу примостился какой-то фильтр. Тем не менее это все-таки контора: пишущая машинка, диктофон, плетенка для “входящих и исходящих” бумаг, причем полная (тоже камуфляж, и время от времени он меняет их местами — так сказать, его севооборот), и картотечные шкафы. Очень много картотечных шкафов.
На одной стене картина Нормана Рокуэлла: семья молится перед обедом в День Благодарения. Позади стола в рамке большая фотография Уилли в новенькой форме лейтенанта (снята в Сайгоне незадолго до того, как он получил свою Серебряную Звезду за действия на месте падения вертолетов в Донг-Ха), а рядом — увеличенный снимок его демобилизационного удостоверения с хорошей аттестацией. В удостоверении он значится как Уильям Ширмен, и все его отличия перечислены, как положено… Он спас жизнь Салливана на тропе за той деревней. Так сказано в документе о его награждении Серебряной Звездой, так сказали те, кто пережил Донг-Ха. И, что важнее этих двух утверждений, так сказал сам Салливан. Это было первое, что он сказал, когда оба они оказались вместе в Сан-Франциско, в госпитале, известном как “Дворец Кисок”: “Ты спас мне жизнь, друг”. Уилли, сидящий на кровати Салливана, Уилли с одной рукой все еще на перевязи и с мазью вокруг глаз, но, по сути, уже вполне в порядке — он ходячий, а тяжело ранен был Салливан. В тот день фотокорреспондент АП сфотографировал их, и это фото появилось в газетах по всей стране.., включая харвичский “Джорнэл”.
"Он взял меня за руку”, — думает Уилли у себя в конторе на шестом этаже, теперь, когда Билл Ширмен остался на пятом. Над его фотографией и демобилизационным удостоверением висит плакат шестидесятых годов. Он не вставлен в рамку и пожелтел по краям, а изображен на нем знак мира. А под ним красно-бело-синяя подпись, бьющая в самую точку: “СЛЕД ВЕЛИКОЙ АМЕРИКАНСКОЙ КУРИЦЫ”.
«Он взял меня за руку”, — думает он снова. Да, Салливан взял его руку, и Уилли чуть было не вскочил, не кинулся через палату с воплем. Он был абсолютно уверен, что Салливан скажет: “Я знаю, что вы сделали, ты и твои дружки Дулин и О'Мира. Ты думал, она мне не расскажет?»
Но ничего подобного Салливан не сказал. А сказал он вот что: “Ты спас мне жизнь, старый друг из нашего родного города, ты спас мне жизнь. Только, бля, подумать! А мы-тотак боялись сентгабцев!” Когда он это сказал, Уилли полностью убедился, что Салливан понятия не имеет, что Дулин, О'Мира и он сделали с Кэрол Гербер. Однако мысль, что он в полной безопасности, никакого облегчения не принесла. Ни малейшего. И пока он улыбался, пожимая руку Салливана, он думал: “И правильно делали, что боялись, Салл. Правильно, что боялись”.
Уилли кладет дипломат Билла на стол, потом ложится на живот. Он засовывает голову и руки в сквозящую, пахнущую машинным маслом темноту между этажами и задвигает на место панель в потолке конторы пятого этажа. Контора крепко заперта; да он никого и не ждет (и теперь и всегда “Разведка земель Западных штатов” обходится без заказчиков), но лучше обезопаситься. Всегда лучше обезопаситься, чем потом жалеть.
Покончив с конторой на пятом этаже, Уилли опускает крышку люка на шестом. Тут люк укрыт ковриком, приклеенным к паркету, так что он не хлопает и не соскальзывает.
Уилли поднимается на ноги, стряхивает пыль с ладоней, потом поворачивается к дипломату и открывает его. Вынимает моток канители и кладет на диктофон, который стоитна столе.
— Отлично, — говорит он и снова думает, что Шэрон может быть настоящей лапушкой, когда хочет.., а хочет она часто. Он защелкивает дипломат и начинает раздеваться, аккуратно и методично, точно повторяя все, что делал в шесть тридцать, только в обратном порядке — пустив кинопленку назад. Снимает все, даже трусы и черные носки по колено. Оголившись, он аккуратно вешает пальто, пиджак и рубашку в стенной шкаф, где висит только одна вещь — тяжелая красная куртка, недостаточно толстая для парки. Под ней — что-то вроде чемоданчика, несуразно громоздкого в сравнении с дипломатом. Уилли ставит рядом с ним свой дипломат Марка Кросса, затем помещает брюки в зажим, старательно оберегая складки. Галстук отправляется на вешалочку, привинченную с внутренней стороны дверцы, и повисает там в гордом одиночестве, будто высунутый синий язык.
Босыми подошвами он шлепает к одному из картотечных шкафов. Наверху стоит пепельница, украшенная хмурого вида орлом и словами “ЕСЛИ Я ПАДУ В БОЮ”. В пепельнице — цепочка с парой опознавательных знаков. Уилли надевает цепочку через голову и выдвигает нижний ящик. Поверх всего — аккуратно сложенные боксерские шорты цвета хаки. Он надевает их. Затем белые спортивные носки, а за ними — белая хлопчатобумажная майка, закрытая у горла, а не на бретельках. Под ней четко видные опознавательные знаки на его груди, а также его бицепсы и трицепсы. Они не такие внушительные, какими были в А-Шау и Донг-Ха, но и не так уж плохи для мужчины под сорок.
Теперь, перед тем как он полностью оденется, наступает время покаяния, наложенной на себя епитимьи.
Он идет к другому картотечному шкафу и выдвигает другой ящик. Его пальцы быстро перебирают тетради в твердых обложках, сначала за конец 1982 года, а потом и за этот: январь — апрель, май — июнь, июль, август (летом он всегда чувствует, что обязан писать больше), сентябрь — октябрь и, наконец, последняя тетрадь — ноябрь — декабрь. Он садится за стол, быстро пролистывает густо исписанные страницы. В записях есть небольшие различия, но смысл у всех один: “я сожалею от всего сердца”.
В это утро он пишет всего десять минут или около того, придерживаясь сути: “Я сожалею от всего сердца”. По его прикидке он написал так более двух миллионов раз.., а это еще только начало.Исповедь отняла бы куда меньше времени, но он предпочитает этот долгий окольный путь.
Он кончает.., нет, он не кончает, а только прерывает на этот день — и всовывает тетрадь между уже исписанными и чистыми, ждущими своей очереди. Затем возвращается к картотечным шкафам, заменяющим ему комод. Выдвигая ящик над носками, он начинает напевать вполголоса — не “Слышишь ли ты, что слышу я”, но “Двери” — про то, как деньуничтожает ночь, а ночь разделяет день.
Он надевает простую синюю рубашку, потом брюки от полевой формы. Задвигает средний ящик и выдвигает верхний. Там лежат альбом и пара сапог. Он берет альбом и несколько секунд смотрит на его красный кожаный переплет. Осыпающимися золотыми буквами на нем вытеснено “ВОСПОМИНАНИЯ”. Он дешевый, этот альбом. Ему по карману был бы и более дорогой, но у вас не всегда есть право на то, что вам по карману.
Летом он пишет много больше “сожалею”, но воспоминания словно бы спят. А вот зимой и, особенно ближе к Рождеству, воспоминания пробуждаются. И тогда его тянет заглянуть в альбом, полный газетных вырезок и фото, на которых все выглядят немыслимо молодыми.
Нынче он убирает альбом назад в ящик, не открывая, и вынимает сапоги. Они начищены до блеска, и вид у них такой, будто они могут дотянуть до трубы, возвещающей Судный День. А то и подольше. Они не простые армейские, ну нет, не эти. Эти — десантные, 101-й воздушно-десантной. Ну и пусть. Он же вовсе не старается одеться пехотинцем. Если бы он хотел одеться пехотинцем, так оделся бы.
Однако оснований выглядеть неряшливо у него не больше, чем позволить пыли накапливаться в люке между этажами, и он привык одеваться тщательно. Штанины в сапоги он, само собой, не заправляет — он же направляется на Пятую авеню в декабре, а не в дельту Меконга в августе: о змеях и клещах можно не заботиться, — но он намерен выглядеть как следует. Выглядеть хорошо ему важно не менее, чем Биллу, а может, и поважнее. В конце-то концов уважение к своей работе и сфере своей деятельности начинается ссамоуважения.
Последние два аксессуара хранятся в глубине верхнего ящика: тюбик с гримом и баночка с гелем для волос. Он выдавливает колбаску грима на ладонь левой руки и начинает наносить его на лицо — ото лба до шеи. С уверенной быстротой долгого опыта он придает себе умеренный загар. А кончив, втирает немного геля в волосы, а потом расчесывает их, убирая пробор — прямо ото лба к затылку. Это последний штрих, мельчайший штрих и, быть может, самый выразительный штрих. От солидного бизнесмена, который вышел из Центрального вокзала час назад, не осталось ничего. Человек в зеркале, привинченном к обратной стороне двери небольшого чулана, выглядит как выброшенный из жизни наемник. В загорелом лице прячется безмолвная, чуть смирившаяся гордость — что-то такое, на что люди долго не смотрят. Иначе им становится больно. Уилли знает, что это так — наблюдал не раз. Он не спрашивает, в чем причина. Он создал себе жизнь, особо вопросами не задаваясь, и предпочитает обходиться без них.
— Порядок, — говорит он, закрывая дверь в чулан. — Выглядишь, боец, лучше некуда.
Он возвращается к стенному шкафу за красной курткой двустороннего типа и за несуразным чемоданчиком. Куртку он пока накидывает на спинку кресла перед столом, а чемоданчик кладет на стол. Отпирает его и откидывает крышку на крепких петлях. Теперь чемоданчик обретает сходство с теми, в которых уличные торговцы выставляют свои штампованные часы и цепочки сомнительного золота. В чемоданчике Уилли вещей немного, и одна разделена пополам, чтобы в нем уместиться. Еще картонка с надписью. Еще пара перчаток, какие носят в холодную погоду, — и еще перчатка, которую он прежде носил, когда было тепло. Он вынимает пару (нынче они ему понадобятся, тут сомнений нет), а потом картонку на крепком шнуре. Шнур продернут в картонку через две дырки по бокам, так что Уилли может повесить ее на шею. Он закрывает чемоданчик, не трудясь защелкнуть, и кладет картонку на него — стол так захламлен, что это — единственная ровная поверхность, на которой можно работать.
Напевая (тут мы были нашим наслажденьям рады, там свои выкапывали клады), он выдвигает широкий ящик над пространством между тумбами, шарит среди канцелярских карандашей, медицинских карандашей, скрепок и блокнотиков, пока не находит степлер. Тогда он разматывает канитель, аккуратно накладывает ее по краям картонки, отрезает лишнее и крепко пришпиливает сверкающее серебро к картону. Он поднимает картонку, сначала чтобы оценить результат, а потом полюбоваться эффектом.
— То, что требовалось, — говорит он.
Звенит телефон, и он весь подбирается, оборачивается и смотрит на аппарат глазами, которые внезапно стали очень маленькими, жесткими и предельно настороженными. Один звонок. Второй. Третий. На четвертом включается автоответчик, отвечая его голосом — во всяком случае, тем его голосом, который закреплен за этой конторой.
— Привет, вы звоните в “Межгородской обогрев и охлаждение”, — говорит Уилли Ширмен. — Сейчас ответить на ваш звонок некому, а потому оставьте ваше сообщение после сигнала.
Би-и-и-ип, — пищит сигнал.

Скачать книгу [0.29 МБ]