Железные игрушки рассказывали, будто бы он угодил на борт небесного судна, бороздящего чёрное мори космоса, но это ложь. Говорили, будто забрали Одиссея с поля битвы в день, когда пропала Дыра, потому что, дескать, желали помочь ему отыскать путь домой, к супруге и сыну, однако и это ложь. Уверяли, будто способны мыслить, как люди, будто бы даже имеют сердца и души… Грязная ложь.
Это всего лишь огромная гробница из металла, вертикальный лабиринт без окон. Тут и там Лаэртид находит проницаемые для глаза двери, за ними прячутся новые помещения, но ни единого отверстия, сквозь которое он увидел бы волны пресловутого океана. Разве что несколько прозрачных пузырей показывают неизменно чёрное небо с привычными взгляду созвездиями. Порой эти огненные светочи так вертятся и кувыркаются, точно невольный пассажир опился сладкого вина. Когда никого из машинок нет поблизости, Одиссей колотит по стенам и окнам, терзая до крови свои массивные, закалённые в боях кулаки, но не оставляет следов ни на железе, ни на стекле. Ничто не ломается. Ничто не открывается по его воле.
Часть комнат легко доступны сыну Лаэрта, многие заперты, а некоторые – например, так называемый мостик, показанный ему в первый же день заточения в этом Аиде прямых углов, – охраняются чёрными шипастыми игрушками по кличке роквеки, или солдаты Пояса. Несколько месяцев эти создания помогали защищать Илион и ахейский лагерь от божественного возмездия, и греку доподлинно известно: чести у них нет. Это просто машины, которые используют другие машины, сражаясь против таких же машин. Беда в том, что каждая из них гораздо крупней Одиссея и вдобавок увешана странным оружием, не считая выдвижных лезвий и непробиваемых панцирей, тогда как пленника начисто лишили всего, даже доспехов. Что ж, если больше ничто не поможет, придётся напасть на одного из чёрных вояк, но это крайнее средство. Владеть оружием – мастерство, коему следует учиться и в коем следует упражняться, как и в любом искусстве: эту истину Одиссей, сын Лаэрта, усвоил ещё в раннем детстве. К сожалению, он понятия не имеет, как управляться с этими тяжёлыми, незаострёнными, тупоносыми штуками, даже если вырвать их из чёрных лап роквеков.
Спустившись в помещение, где громко ревут машины и ездят вверх-вниз огромные цилиндры, ахеец беседует с чудищем, похожим на гигантского металлического краба. Что-то подсказывает ему, что тварь слепа, однако (опять-таки если слушать внутренний голос) прекрасно находит дорогу без помощи глаз. Герой встречал на своём веку немало храбрых мужей, утративших зрение, и посещал немало гадателей или оракулов, наделённых взамен даром предвидения.
– Я желаю обратно, воевать под стенами Трои, – заявляет он. – Чудовище, сейчас же верни меня туда.
Краб разражается рокотом. Он изъясняется на языке собеседника – ну, то есть цивилизованных людей, – но так отвратительно, что речь его напоминает яростный грохот прибоя о каменистый берег.
– Впереди… у меня…у нас… долгое странствие… о благородный… Одиссей, достопочтенный сын Лаэрта. Когда оно скончается… порешится… окончится… мы надеемся отвернуть… возвратить тебя… к Пенелопе и Телемаху.
«Да как она посмела, эта одушевлённая груда железа, коснуться имён моей жены и ребёнка своим невидимым языком?» – закипает мужчина. Будь у него хоть самый завалящий меч, хоть самая простая дубина – Одиссей разбил бы ненавистную тварь на кусочки, раскроил бы ей панцирь и вырвал сей поганый орган; голыми руками.
Покинув чудовище, сын Лаэрта идёт на поиски прозрачного 5 пузыря, откуда он мог бы взглянуть на звёзды.
В этот раз они неподвижны. И не мерцают. Покрытые ссадинами ладони героя ложатся на холодное стекло.
– Богиня Афина… пою твою преславную силу и ясные очи, Паллада Афина, необорная, мудрая дева… услышь мой глас.
Бессмертная Тритогения… непорочная защитница града, могучая и грозная в битвах; славная рожденьем из ужасной главы громовержца… облачённая в ратный доспех… Златая! Блистательная! Внемли молитве.
О чудная небожительница… добычелюбивая… потрясающая длиннотенною пикой… сошедшая в мир, словно буря, с божественной маковки эгидоносного родителя Зевса… когда и небеса трепетали, объятые страхом… и колебались, покорные силе Лазурноокой… К тебе взываю.
О дщерь Эгиоха, Третьерожденная, грозная Паллада, отрада наших сердец… воплощённая мудрость, покрытая неувядаемой славой… радуйся! Прошу, исполни моё желание.
Одиссей размыкает веки. Лишь немигающие звёзды да собственное отражение в окне являются его серым глазам.
Третий день полёта.
Сторонний наблюдатель – скажем, некто, наблюдающий за кораблём в очень мощный оптический телескоп с орбитального земного кольца, – увидел бы в «Королеве Мэб» удивительный копейный наконечник, составленный из опутанных решётками сфер, овалов, резервуаров, ярко раскрашенных прямоугольников, многораструбовых реактивных двигателей, соединённых по четыре, и массы чёрных углепластовых шестиугольников, собранных вокруг сердцевины из цилиндрических жилых отсеков, которые, в свой черёд, балансируют на вершине колонны из всё более ослепительных атомных вспышек.
Манмут отправляется в лазарет навестить Хокенберри. Мужчина довольно быстро выздоравливает, отчасти благодаря процессу нейростимуляции заполнившему послеоперационную палату на десять коек запахом грозы. Маленький моравек несёт цветы из обширной оранжереи судна: судя по сведениям, выуженным из банков его памяти, так полагалось ещё перед Рубиконом, в двадцать первом столетии, откуда явился этот человек – или хотя бы его ДНК. На самом же деле при виде букета Хокенберри разражается смехом и признаётся, что никогда ещё не получал на своей памяти подобных знаков внимания. Впрочем, память – вещь ненадёжная, тут же уточняет больной, особенно если она касается прошлой жизни на Земле – его настоящей Земле, планете университетского схолиаста, а не служителя своенравной Музы.
– Это большая удача, что ты квитировался на «Королеву Мэб», – говорит Манмут. – Кому ещё хватило бы анатомических познаний и хирургических навыков, чтобы тебя исцелить?
– Только паукообразному моравеку, который, по счастью, увлекался медициной, – согласно подхватывает Хокенберри. – Могли я знать, когда был представлен Ретрограду Синопессену, что через каких-то двадцать четыре часа он спасёт меня от смерти? Чего не случается!
Европеец не находится, что ответить. Примерно спустя минуту он произносит:
– Я слышал, вы уже толковали с Астигом-Че по поводу всего произошедшего. Не будешь против обсудить это ещё раз?
– Да нет, конечно.
– Это правда, что тебя зарезала Елена?
– Правда.
– И что единственной причиной было её нежелание, чтобы супруг Менелай когда-нибудь прознал о её предательстве после того, как ты квант-телепортировал его обратно в ахейскую ставку?
– Думаю, да.
Хотя Манмут и не большой знаток выражений человеческих лиц, даже он ощущает печаль собеседника.
– Но ты говорил Астигу-Че, будто вы с Еленой были близки… были когда-то любовниками.
– Ну да.
– Тогда прошу простить моё невежество в подобных вопросах, доктор Хокенберри, однако, на мой непросвещённый взгляд, Елена Троянская – весьма испорченная дама.
Несмотря на кислый вид, схолиаст улыбается и пожимает плечами.
– Она всего лишь плод своей эпохи, Манмут. Нам не понять, в какое жестокое время и в каких условиях закалялась её душа. Ещё преподавая в университете, я всегда обращал внимание студентов на то, что любые попытки гуманизировать историю, рассказанную Гомером, как-то подогнать под рамки современной щепетильности, обречены на крах. Эти герои… этил/оды… хотя и до мозга костей человечные, застали самое начало нашей так называемой цивилизации, до зарождения современных гуманистических ценностей оставались тысячелетия. С этой точки зрения, нам так же трудно постичь действия и побуждения Елены, как, например, почти абсолютное отсутствие милости в душе Ахиллеса или беспредельное вероломство Одиссея. Маленький европеец кивает.
– Ты ведь знал, что сын Лаэрта здесь, на «Королеве»? Он уже навещал тебя?
– Нет, мы ещё не виделись. Но первичный интегратор Астиг-Че упоминал… Боюсь, этот парень меня убьёт.
– Убьёт? – изумляется Манмут.
– Ты забыл, как использовал меня, чтобы похитить ахейца? Это ведь я наплёл о тайном послании Пенелопы, соловьем разливался про ствол оливы, на котором зиждилось их брачное ложе в родной Итаке. А стоило заманить героя к шершню… цап! Меп Эхуу вырубает его и грузит на борт. Я бы на месте Одиссея затаил обиду против некоего Томаса Хокенберри.
«Вырубает», – повторяет про себя моравек, обрадовавшись незнакомому английскому слову. Роется в банках памяти, находит новинку – к его удивлению, это не непристойность, – и откладывает для себя про запас.
– Извини, кажется, я поставил тебя в опасное положение.
Европеец прикидывает, не сказать ли о том, что во время неразберихи по случаю исчезновения Дыры Орфу передал ему по личному лучу повеление первичных интеграторов – затащить Лаэртида на «Королеву Мэб», но потом спохватывается. Профессор филологии Томас Хокенберри родился в эпоху, когда отговорка «я только исполнял приказ» раз и навсегда вышла из моды.
– Я потолкую с Одиссеем… – начинает Манмут. Мужчина качает головой, и губы его снова трогает улыбка.
– Рано или поздно мы всё равно встретимся. Пока же Астиг-Че приставил ко мне охранника-роквека.
– А я-то думал, зачем это моравеку Пояса торчать у дверей палаты, – произносит европеец.
Хокенберри касается золотого медальона, блестящего в открытом вороте больничной пижамы.
– Если совсем прижмёт, я просто квитируюсь прочь.
– В самом деле? – переспрашивает Манмут. – А куда? Олимп стал «горячей точкой», Илион тоже наверняка пылает. Хокенберри серьёзнеет.
– М-да. Вот загвоздка. Впрочем, я всегда могу поискать своего товарища Найтенгельзера там, где оставил, – в Индиане тысячного года до нашей эры.
– Индиана… – эхом вторит собеседник. – Какой Земли?
Схолиаст потирает грудь в том самом месте, откуда семьюдесятью двумя часами ранее Ретроград Синопессен извлёк его сердце.
– Какой Земли? Странно звучит, согласись.
Скачать книгу [0.63 МБ]